Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кобо Абэ, «Женщина в песках»
Токийский натуралист попадает в яму в песчаных дюнах, откуда никак не удается выбраться, и он остается жить в хижине на дне ямы с местной женщиной. Случайный плен оборачивается безвременным, жизнедеятельность на самообеспечение — копать и выбрасывать песок, чтобы не засыпало совсем, — становится смыслом жизни. Постепенно приходит понимание, что люди — те же песчинки, только параметрами крупнее, подверженные ровно тем же законам гидродинамики. Когда оказывается, что сбежать все-таки можно, герой остается в яме: город — та же песчаная дюна. Когда попадаешь в японские города с их быстрым броуновским движением, это чувство не отпускает. А коль японцы во всем первые, то думаешь поневоле, что так и надо.
Габриэль Гарсиа Маркес, «Сто лет одиночества»
Начало романа, как начало булгаковского «Мастера», — наизусть: «Пройдет много лет, и полковник Аурелиано Буэндиа, стоя у стены в ожидании расстрела, вспомнит тот далекий вечер, когда отец взял его с собой посмотреть на лед». Мало в словесности таких начал. И дальше, дальше: баснословная и правдивая история о жизни деревни Макондо в стране Колумбии, про которую в начале 70-х, когда вышел по-русски роман, ничего не было известно. Задолго до кокаиновых картелей Маркес обозначил свою страну на карте мира. В этой стране жили метафизические старухи, мистические девицы, своенравные колдуньи и половые гиганты — сюжет не важен, важны герои. И было еще чувство превосходства: мы на лед смотрим семь месяцев в году.
2006Из интервью разных лет
В детстве другой литературы, кроме зарубежной, не было. Русскую не читали, а проходили. Иностранную находили сами. Отдельное спасибо Боккаччо, Мопассану, Золя, Васко Пратолини, какому-то забытому британцу с его романом «Поругание прекрасной страны» о росте самосознания шахтеров Уэльса — за половое воспитание. Во дворе про это сообщалось доходчивее, но в книжках — авторитетнее.
Что до собственно словесности, то первыми были Лондон и Купер. То есть (привет политкорректности) сугубо мужская литература. Не Лермонтов ли сказал, что Купер — мужчина, а Скотт — женщина? Так или иначе — это правда, и еще больше правда, когда речь идет о Лондоне. Тут главное — отношения человека с природой. Кто кого?
Став взрослым, я думал о том, почему меня в детстве не трогали сочинения о животных — свой Бианки или западный Сетон-Томпсон (писатель, кстати, превосходный). Вина тут (вина!) в первую очередь Лондона: у него человек проходит как хозяин, и выглядит это очень увлекательно — значит, убедительно. Мне уже в юности разонравилось всякого рода шестидесятническое ницшеанство — Клондайк, Братская ГЭС, геологические песни, но книжки про зверюшек я так и не полюбил.
От Лондона — плавное перетекание к Хемингуэю. Вряд ли нужно долго пояснять этот переход: стиснутые зубы, никому не понятный (а главное, не нужный) подтекст, девчонок не берем (хоть и спим с ними походя). В общем, мужчина — царь зверей.
В пересмотре ценностей — разгадка отречения от Хемингуэя, что почти обязательно для человека, продолжающего читать. Дело в переоценке не социально-исторической, а личностной, возрастной, когда наконец понимаешь, что не ты самый главный на земле.
Без решительного пересмотра остаются другие кумиры юности — Дюма и Гашек. Точнее, «Три мушкетера» и «Швейк» — потому что прочие сочинения этих писателей не стоят вровень. Вот книги, которые перечитываешь (или передумываешь) всю жизнь. О них не стыдно сказать, что по ним учишься: у Дюма — радости жизни, у Гашека — стойкости перед ее кошмаром. Что при ближайшем рассмотрении одно и то же. В том же ряду — О. Генри.
Позже началась и по сей день продолжается античность. Ничего смешнее Аристофана, тоньше Платона, мощнее Софокла, смелее Петрония, трогательнее Овидия за столетия не придумано. Разве что, суммируя эти эпитеты, — Шекспир.
* * *Сказки никогда не любил. Попросту говоря, не верил в их вымысел, во всех этих говорящих зверушек, летающие ковры и избушки на курьих ножках. Припоминаю, что это даже обижало: почему меня за такого дурака держат. Во взрослом читательском обиходе отношение обернулось нелюбовью к фантастике — и к той, что именуется science fiction, и к fantasy. То есть, я мог (и могу) оценить литературное мастерство и бешеную фантазию Роберта Шекли, Рея Брэдбери, братьев Стругацких, но как-то так, со стороны, умозрительно. Увлечься этим — ни за что. То же самое — с кино. Как только появляется фантастика или потусторонность — сразу становится скучно…
Стихи позже пришли, хотя запоминал их наизусть с первого прочтения, километрами. Но настоящий интерес к поэзии — это все-таки не детство, а позже, в отрочестве и юности. В таком примерно хронологическом порядке: Лермонтов, Блок, Есенин, Пастернак, Пушкин, Заболоцкий. Эти были первыми.
* * *Сам научился читать года в четыре. В детском саду молодые воспитательницы этим очень пользовались: сажали меня с книжкой читать всей группе, а сами своими амурными или какими там еще делами занимались. Дома читал запойно. У нас была среднеинтеллигентская библиотека: все положенные собрания сочинений классиков, русских и зарубежных. Литературных журналов не выписывали. <…>
Сейчас стоят на полках тысячи две с половиной книг — подавляющее большинство, естественно, не берешь в руки годами. Но ведь никогда не знаешь, что может понадобиться. Все жду, что какой-нибудь решительный переезд заставит избавиться от половины — заранее страшно, что же отобрать.
Расстановка книг — обычная: история к истории, словари к словарям, беллетристика по странам и в хронологии.
Никогда не испытывал к книгам библиофильской страсти: всегда предпочту хорошее современное издание, с комментариями и прочим аппаратом, старому, хоть бы и ценному. Правда, есть у меня самое редкое из всех существующих издание Бродского — пронумерованный экземпляр № 1 сборничка, выпущенного тиражом в пять экземпляров, с дарственной надписью. Так и он не за редкость дорог, а за память.
* * *Литературные события — длящиеся, а не сиюминутные — в XX веке были: только о беллетристике говоря, книги Пруста, того же Хемингуэя, Фолкнера, Камю, Набокова, Мисимы, Борхеса, Маркеса; посмертные явления Кафки, Томаса Вулфа.
Однако важнее всего в мировой словесности XX века — «Улисс». (Сходные, однако не обязательно равнозначные, происшествия в музыке и живописи — Шёнберг, Малевич.) Джойс глыбой своей великой книги придавил всяческую литературную фигуративность, включая собственных «Дублинцев» и «Портрет художника в юности». После «Улисса» писать жизнеподобно и повествовательно долго означало писать либо бездарно, либо провинциально. Кажется, только к концу века начинают выбираться из-под этой лавины. Масштаб «Улисса» в культуре — как Октябрьской революции в политике: событие отразилось на всем, нравится или не нравится.
Стоит особо сказать о справедливости мировой иерархии: на длинном временном отрезке и на широком читательском пространстве иерархия не может быть неверной. Мне никогда по-настоящему не нравился «Робинзон Крузо» (и я могу обосновать свое неприятие), но это минус мне, а не Дефо.
* * *Воздействие зарубежной литературы на современную отечественную огромно. Еще точнее — определяюще. Досадно, но почти все значительное из написанного в последние годы в России есть сознательный, подсознательный или случайный перепев западных образцов.
* * *Великих нужно непременно перечитывать — не ради них, а ради себя: сопоставляя впечатления разных лет, строишь кривую своего миропонимания, гораздо больше в себе разбираешься.
Открытия связаны в первую очередь с попытками прочтения классики в оригинале. Так, сам убеждаешься в величии Шекспира — неизмеримо более великого писателя, чем предлагает русский перевод. Шекспир — эротичнее, резче, смешнее, «сегодняшнее», чем нам казалось. То же самое — с поправкой на масштаб — с Байроном. И т. д. Увы, другими языками не владею, а то бы открытия, без сомнения, множились.
2000, 2008 * * *Самая недооцененная, на ваш взгляд, книга ХХ века?
Петр Вайль. «Котлован» и «Чевенгур» Андрея Платонова. Провалились в общественно-политическую временную щель. Есть и объективные причины: трудности перевода на любые языки, включая обиходный русский.
Самая переоцененная книга ХХ века?
П. В. «Доктор Живаго» Бориса Пастернака. Слишком многие внелитературные факторы повлияли на высокую репутацию очень неровного, многословного, нелогичного романа.
Если бы в школьной программе решено было оставить только одну книгу. Какую бы выбрали вы?
- Похвальное слово штампу, или Родная кровь - Петр Вайль - Публицистика
- Иосиф Бродский: труды и дни - Петр Вайль - Публицистика
- Почему христианские народы вообще и в особенности русский находятся теперь в бедственном положении - Лев Толстой - Публицистика
- Любовь к себе. Эссе - Александр Иванович Алтунин - Менеджмент и кадры / Публицистика / Науки: разное
- Древняя мудрость Руси. Сказки. Летописи. Былины - Владимир Жикаренцев - Публицистика