— Я беру за ворожбу двадцать пять рублей, — буднично предупредила хозяйка. — Моя дочь за песни и остальное пятьдесят, если, конечно, угодно будет с ней остаться.
Александр заверил, что готов заплатить всю сумму старшей из обитательниц мазанки, только бы ее колдовство подействовало.
— Жалоб нет, — отрезала Полихрони. — У вас имеется вещь, принадлежавшая предмету страсти? Можно ворожить и на имя, но золото надежнее.
Раевский снял с шеи медальон. Подумать только, Лиза подарила ему эмалевый портрет в 1817 году, и он долго не носил, а потом надел. После ее свадьбы.
— Даже локон! — старуха подцепила кривым пальцем темную прядку, спрятанную в медальоне.
Александр вздрогнул. Ему захотелось отнять у нее волосы Лизы. В прикосновении этой твари было что-то кощунственное. Полихрони помусолила прядь, понюхала, хмыкнула и кивнула. Помогавшая ей дочь развела огонь в переносном треножнике. Остро запахло сандалом.
— Подойди, дай руку.
Полковник подумал, что ведьма собирается гадать по ладони, но та вытянула нож с волнистым лезвием и знаком приказала закатать рукав рубашки. Он повиновался.
— Крови много не будет, — успокоила хозяйка.
Железо рассекло гостю кожу на предплечье. Темные, густые капли упали в огонь, и почти тут же старуха поднесла к лепестку пламени локон. Волоски затрещали и съежились. Полихрони отряхнула пальцы.
— Эта женщина тебя не любит, — презрительно бросила она. — Сам виноват.
Александр не скрыл раздражения.
— Ее можно вернуть?
Ведьма пожевала губами.
— Бросим карты.
Калипсо протянула гостю платок, чтобы остановить кровь, а ее мать тяжело проковыляла к столу и, достав из-за пазухи засаленную колоду, потребовала снять. В центр она положила трефовую даму, сверху — раскрытый медальон. Вокруг Лизы огромной звездой разметался пасьянс. Старуха начала поднимать карты, то фыркая, то качая головой, то бормоча под нос по-гречески.
— У тебя есть соперник, — наконец сказала карга. — Но он сам себя погубит. Не заботься о нем. Женщина много слез прольет из-за клеветы. Она вызовет большую страсть у большого человека. Счастья между ними не будет.
«Это Воронцов», — подумал Раевский.
— Счастья уже нет.
Полихрони покачала головой.
— Есть защита. Очень крепкая. Пока муж от нее не отвернулся, мне не достать.
— Что же делать? — взмолился Раевский. — Ты денег хочешь? Я дам больше.
— Дурачок, — рассмеялась гречанка. — Я говорю, что могу. А уж ты решай. В моей силе положить между ними остуду.
— И то хлеб, — вздохнул Александр.
Пифия вернулась к треножнику. Дочь придвинула туда высокий стул. Старуха взгромоздилась на него и взяла в руки белую трость. Помахивая ею над огнем, она мало-помалу впала в полузабытье, шепча заклинания на смеси греческого, древнееврейского и арамейского языков. Раевский недоверчиво следил за ней и чувствовал, что его крепко надули. Наконец Полихрони начал приходить в себя. Пот градом катился с ее лба, балахон взмок. Она выглядела так, будто пробежала версту по дороге в гору.
— Все, — заплетающимся языком объявила ведьма. — Деньги отдайте Калипсо.
С этими словами старуха сползла со стула на пол и упала бы, если б девушка не подхватила ее. Нимфа отвела мать за занавеску, где та, судя по скрипу, повалилась на кровать. Раевский стоял не шевелясь. Голос Калипсо вывел его из оцепенения.
— Вы останетесь?
— Нет. — Александр толкнул рукой дверь и с явным облегчением выбрался на улицу.
— От работы лошадь сдохла, — этими словами Казначеев начинал и заканчивал каждый день в канцелярии. Ждали, ждали тепла, дождались! Едва на полях показалась зелень, как с турецкой стороны явились тучи саранчи, которые где летели, а где прыгали, но везде пожирали всходы. Народ возопил о грядущем голоде. Чиновники молодой канцелярии — по большей части люди военные и привыкшие иметь дело с двуногим неприятелем без крыльев — содрогнулись. Один генерал-губернатор оставался тверд, как скала.
Он запросил у старожилов сведения, нельзя ли истребить сие библейское бедствие. Но услышал неутешительные рассуждения о гневе Божием. Оставалось уповать на закупки продовольствия в не тронутых египетской казнью местах, для чего следовало понять масштаб ущерба. Сколько десятин земли пострадало в каждом уезде и сколько голодных ртов рассчитывают на помощь с казенных складов. Канцелярия собралась в поход. Вооружившись тетрадями и перьями, все от полковников до коллежских регистраторов ехали считать и описывать.
Под трубные гласы и звон стремян в Одессу явился Вигель с известием, что Бессарабию тоже задело. Его немало позабавили изменения, произошедшие в городе. По приказу наместника названия улиц, прежде писавшиеся по-французски, заменили русскими. Со стен домов сняли таблички «Rue de Richelieu» и «Strada di Ribas».
— Наш граф — истребитель саранчи, освободитель цыган и борец за родную грамматику! — потешался Филипп Филиппович, сидя с Пушкиным у Сикара.
— Каких цыган? — не понял поэт. — Кишиневские новости до нас не доходят.
— Разве вы не знали, что цыгане крепостные? — подтрунил над ним Вигель. — Вы же, говорят, несколько месяцев провели в каком-то таборе. Все эти оборванцы в рабстве у бояр. Кочуют туда-сюда, воруют кур и лошадей, а часть награбленного уступают господину. Такой народ.
Сверчок был потрясен. Представить холопами кочевых детей вольности он не мог.
— Его сиятельство одним росчерком пера уничтожил старинное ярмо и пустил бездельников на свободу. После чего рухнул дом Варфоломея. Бояре видят в этом перст Божий.
— Дом Варфоломея упал? — удивился Пушкин. — Отчего?
— От снега, голубчик. — Филипп Филиппович налегал на ростбиф. — Вы же знаете, что папаша Пульхерицы оказался несостоятелен по откупам? Дом пристроили в казну, там теперь временная квартира наместника…
— Какая ирония! — воскликнул Пушкин. — Этот человек налагает руку на все, что прежде было мне дорого. — Милый сердцу Кишинев не устоял против натиска нового владыки. Хорошо хоть Инзову оставили управление делами переселенцев! — А что, Иван Никитич вспоминает обо мне?
— Передал вам целый короб домашних сладостей от «жипунясы» Катерины, — отозвался Филипп Филиппович. — Там и варенья, и пирожки, и дульчец, и сало нутряное. Чуть не со слезой говорил, прощаясь: «Как же так? Ведь он ко мне был послан. Понимаю, ему тут скучно. Но разве я мешал ему ездить куда он хочет? А у Воронцова будет ли ему хорошо?»
Пушкин готов был разрыдаться.
— Скажи ему… Скажи… А, ничего не говори! Я совсем не достоин его доброты.