Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И сам того не зная, но Иван почему-то захотел войти в эту избу. Дверь была открыта, а из избы доносилась протяжная, напевная песня.
Иван остановился, привалившись к косяку двери. Юная девушка, занятая работой и песней, сидела к нему боком и даже не обратила внимания на вошедшего в избу человека. Подготовленный лен, то есть выбитый, разрыхленный, очищенный, прочесанный ручным способом, помещался в виде большого пучка на пряслице, к которой был привязан шнурком.
Девушка вытягивала из этого пучка несколько волокон, ссучивала их пальцами и прикрепляла полученную короткую нить к верхнему концу веретена. Затем левой рукой она начинала постепенно и, по возможности, равномерно вытягивать волокна из пучка, а правой, повесив веретено на образовавшемся конце нити, приводила его в быстрое вращательное движение, скручивая тем образующуюся пряжу, причем, по мере увеличения ее длины, веретено опускалось все ниже и ниже, пока рука девушки не переставала до него доставать. Тогда, остановив прядение, она наматывала на веретено полученную длину нити и конец ее захлестывала петлей на верхний конец веретена, а то и закладывала в особую засечку, сделанную на нем. Изо льна получались нити изумительной тонины.
Иван смотрел на ловкие руки девушки, а перед его глазами стояла мать, за которой он часто наблюдал, как она занимается прядением. Обычно он смотрел дотошно, чтобы ничего не пропустить, словно сам собирался сесть за прялку. Он очень любил эти минуты, особенно тогда, когда мать начинала заводить какую-нибудь напевную и всегда почему-то грустную песню.
Матушка! Сколь лет не видел тебя, порой даже надолго забывал, занятый своей кипучей «работой». И вдруг эта девушка напомнила блудному сыну свою родную мать.
Конечно же, он узнал и саму девушку с вьющимися русыми волосами, которая сидела на челне в синем сарафане. Надо же, как судьба оборачивается.
— Слано поешь, красна девица, — наконец, произнес Иван.
Девушка от неожиданного чужого голоса вздрогнула и остановила прядение. Однако испуга в ее зеленых глазах не оказалось. На ее чистом, прелестном лице отразилось всего лишь удивление.
— Вы кто?
— Я?..
Иван снял шапку, перекрестился на икону пресвятой Богородицы.
«Господи! Как надоело называться чужим именем! Да еще в такой момент, перед лицом юной простолюдинки из самой глухомани».
— Московский купец, Василий Егорович.
— Правда? Никогда в жизни не видела московского купца… Купцов, кажется, называют «ваше степенство»… Вы что-то собираетесь купить?
— Нет, милая девушка. Случайно встретился на дороге с твоим отцом, Гурьяном. И вот надумал в его дом заглянуть.
— С тятенькой виделись? Он в Варнавино подался. Надумал сольцы прикупить… Обедать будете, ваше степенство?
Иван тихо улыбнулся.
— Батюшка твой меня уже из своей сумы попотчевал. Как звать тебя, дивчина?
— Глашей… Из своей сумы? Да там и есть-то — кот наплакал. А я вас пареной репой да моченой брусникой на меду угощу. Вы пока на лавку присядьте. Я одним духом!
Девушка проворно собрала стол.
— Сколько же тебе лет, Глаша?
— Семнадцать на Покров будет…Присаживайтесь к столу, ваше степенство.
— Куда ж теперь денешься? Пареную репу и бояре и цари с усладой едят[143].
— Шутите, ваше степенство. Неужели и цари?
— Давай договоримся, Глаша. Не называй меня так больше. Набило оскомину. Я же еще молодой. Борода старит, а мне и двадцати пяти нет. Называй меня просто Василием. Я ведь тоже крестьянской косточки. Отец и мать жили вот в такой же небольшой деревушке, а я до четырнадцати лет в лапоточках бегал. Что же касается царей, — истинная правда. И князья, и графья, и купцы пареную репу за милую душу уплетают.
— Какая прелесть, что вы в деревушке жили. Здесь же все свое, близкое, родное.
Глаша заметно оживилась.
— А города тебе не нравятся?
— Нисколечко. Я никогда их не видела, Василий Егорович, но люди рассказывали, что в городах много всяких лиходеев живет. Темницы там и много всяких господ, кои людей избивают.
— Кто же из такой глуши в городе побывал, Глаша?
— Наши — никто. Но года два назад в деревне один пришлый прибился. Он миру о городах и поведал. Жуть берет!
— И кто ж такой?
— Егоня. В деревне его не больно боготворят. Снулый он какой-то, нелюдимый, нашим побытом не живет.
— Случается, но про города ваш Егоня переборщил. В городах есть много и хорошего. Красивые терема и храмы, богатые люди в цветных нарядах. А веселые скоморохи, кои любого неулыбу рассмешат?
— Ой, как интересно. Егоня же об этом ничего не сказывал, но в деревне жить лучше… Вкусная брусничка на меду? Если пожелаете, я вам целый кувшин налью. В Варнавино-то, небось, такого даже на торгу не увидите.
Иван смотрел на чистое, зарумянившееся лицо девушки с темными бархатными бровями и невольно любовался не только ее красотой, но и ее редким простодушием.
Ему не хотелось уходить из этой избы, ибо сердце его здесь вновь по-настоящему отдыхало. Зеленые, лучистые, бесхитростные глаза Глаши как бы говорили ему: вот сидит перед ним пригожая девушка, бедная, в скудной избе со светцом, в простеньком синем сарафане с открытой грудью[144], надетого поверх белой рубахи, в легких крестьянских чеботах[145], но она счастлива, счастлива своей жизнью и тем бытом, который ее окружает. Как все это удивительно! У него же груда золота, но оно не осчастливило его, не заполнило душу буйной радостью, не привело к безмятежному покою.
— Вы бы знали, какое у нас красивое взгорье, Василий Егорович. Заберешься — дух захватывает. В городе такой красоты не увидишь.
— Надо же. Не худо бы глянуть, Глаша.
— Так пойдемте, я вам покажу. Не пожалеете.
— С удовольствием!
Девушка сняла с колка летник[146], надела его поверх сарафана, а пышную русую косу затянула в тугой узел.
— Это, чтобы лапник не цеплялся… А вы бы в отцовский зипун облачились, он хоть из дерюжки, но крепкий, а вместо шапки — колпак из войлока.
— Как прикажешь, милая девушка, — улыбнулся Иван. — Еще бы лапти — вот тебе и мужик из деревеньки.
— Так и лапти найдутся. Тятенька добрый десяток за зиму наплел. Сейчас в чуланку сбегаю.
— Не надо в чулан, Глаша. Надеюсь, сапоги мои не издерутся.
— Ну, тогда с Богом. Сотворите крестное знамение на Богородицу, попросите с молитвой пути доброго — и тронемся.
Выше уже говорилось, что Каин не верил ни в черта, ни в Бога, в храмы не ходил, молитвы не произносил, хотя как человек, обладающий феноменальной памятью, наизусть знал не только «Отче наш», но и другие молитвы, кои запомнились ему от матери, а посему он впервые за долгие годы послушался какой-то девчонки, и выполнил то, что она попросила.
Избу Глаша не стала даже закрывать, но этому Иван уже не удивился.
По узкой тропинке они спустились к озеру, над которым клубился жидкий серебристый туман, выползая на берега, и обволакивая разлапистые сосны взгорья.
В ракитнике и в густых изумрудных камышах, весело пересвистывались погоныши-кулички и юркие коростели.
Неторопливо, сонным вековым бором поднялись на взгорье. Взошли на самую вершину. Иван встал на самом краю вздыбленного крутояра, ухватился рукой за узловатую почерневшую корягу и, задумчиво-возбужденный, повернулся к девушке.
— Воистину, дух захватывает, Глаша. Какой простор!
Иван снял с головы войлочный колпак. Набежавший ветер ударил в широкую грудь, взлохматил на голове кудреватые черные волосы.
Далеко внизу под взгорьем зеркальной чашей застыло озеро, а за ним круто изгибалась река Ветлуга, за которой верст на тридцать в синеватой мгле утопали дикие непроходимые леса.
— Хороша матушка Русь. И красотой взяла и простор велик. Вот на таком же взгорье, поди, некогда стоял сам Стенька Разин.
— Стенька Разин?.. Но он же был разбойником.
— Кто так говорит, Глаша?
— Как-то становой пристав мир собирал. Из Варнавина пожаловал. Говорил мужикам, чтоб мирно трудились, не бунтовали, иначе тех ждет лютая казнь, как разбойника Стеньку Разина.
— А зачем пристав в тихую деревеньку вдруг пожаловал? — едва сдерживая себя, спросил Каин.
— Из-за Егони. Коза соседа каким-то образом в его огород забралась, да кочан капусты объела. Егоня на соседа топором замахнулся, а тот перепугался — и к приставу. У нас такого сроду не бывало, чтоб за топоры хвататься. Вот пристав и собрал мир. Стенькой Разиным пугал. Какой же он страшный этот разбойник.
— Стенька — не разбойник, — посуровел лицом Каин. — Это для царицы и бояр он преступник, а для народа избавитель. Не зря ж в его войско десятки тысяч крестьян пришли. Самый обездоленный, притесняемый барами люд. И если бы не подлая измена богатых казаков, Степан Тимофеевич мог бы и Москву захватить. Запомни, Глаша, баре да полицейские чины никогда правду народу не скажут, ибо Степан боролся за хорошего царя, добрую жизнь простолюдинов и праведных судей.
- Аз-Зейни Баракят - Гамаль Аль-Гитани - Историческая проза
- Железный король. Узница Шато-Гайара (сборник) - Морис Дрюон - Историческая проза
- Двор Карла IV (сборник) - Бенито Гальдос - Историческая проза
- Фрида - Аннабель Эббс - Историческая проза / Русская классическая проза
- Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга I. Венчание на царство - Владимир Личутин - Историческая проза