Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он прикрыл поплотнее дверь к игрокам, присел рядышком со мной на сундук, крытый ковром. То распахивая веером, то вновь собирая карты, среди которых выделялось сердечко червонного туза, Саркис Саркисович доверительно, как милому младшему другу, сообщил мне с печалью, что уж давно замечал и не хотел лишь зря тревожить меня, давно замечал в нашей милой, очаровательной Танюше, человеке редких, по нынешним временам, душевных качеств, необъяснимую, так сказать, склонность к внезапности поступков, к переменам житейским, быть может, несколько сумасбродным, если он смеет судить.
Он говорил задушевно, тихо, его тяжелые, склеротические веки порой совсем закрывались, а вислый нос, слегка приныривая, то ли отмеривал такт прочувственной и откровенной речи, то ли о чем-то, сам по себе, мудро грустил.
— Саркис Саркисович, — прервал я, — умоляю. Где Таня и Петька? Что вы о них знаете?..
Веки дрогнули, заметались, поднялись, вислый нос перестал элегически грустить, приобрел обыденность. Глаза еще застилала влажная пленка, но они снова становились настороженными и уже отталкивали меня прочь.
Я понял, что он не скажет правды. Хоть бейся здесь головой об стенку — не скажет. Я мог бы схватить его за глотку, за этот багровый с недобритой сединой кадык, но правды не будет.
Зачем-то я вытер о штаны руки, будто уже прикасался к нему.
— Значит, не скажете…
— Мой друг… Что я могу? Что значу? Возьми мое старое больное сердце, если это тебя утешит…
Теперь он выражал отчаяние. А глаза нетерпеливо толкали: уходи, надоел… Это было так отвратительно, даже страшно, что я почувствовал — задохнусь или ударю его, если пробуду еще хоть минуту.
Я поднялся. Короткие, с обильными волосами пальцы облегченно распустили карты веерком. «Друг мой… Помни, я жду тебя… Ты все, все мне расскажешь! Не сейчас, через недельку-другую…» Вздох. И, кажется, попытка обнять. Не вышло. За спиной я услышал поспешный щелчок ключа.
4Всегда я любил ночную Москву. Любил ее в те часы, когда город еще не заснул, но дома, прислонясь друг к другу широченными плечами, готовятся стеречь покой.
— Слушай, браток, не много ль ты наездил? Расплатиться найдется чем?..
Мы остановились у дома с балкончиками и широкой, как ущелье, аркой ворот. Таксист, парень моих лет, а может, помоложе, с сомнением покосился на счетчик, потом на меня. Очень уж у многих мы останавливались домов, и каждый раз я выходил и говорил ему одно и то же: «Поехали». И называл новый адрес.
Найду… В конце концов, я здорово отупел от неудач, и это отупение было само по себе почти спасением, потому что уж не так били лицемерные или раздраженные вопросы через цепочку двери: «Таня? Нет, ничего не знаем, к сожалению…»
Всегда я любил ночную Москву. Но не знал я, что она может быть совсем другой, почти враждебной, что эти широкоплечие дома могут выталкивать тебя на улицу и, вытолкнув, снова смыкаться, неприступные, отчужденные: ты, парень, не наш…
Мы стояли у дома с балкончиками и дальше ехать было уже некуда. «Зайду в последний раз, — сказал я. — Ты уж меня не жди. Сколько там набежало?» Таксист еще раз покосился на счетчик, зажег для верности лампочку в пассажирском отсеке, назвал сумму. «Да, — сказал я, — ты прав, друг. Столько денег у меня нет». — «Может, дома есть?» — «Нет, — сказал я, — дома тоже нет денег. Не возьмешь ли вот шляпу? Она совсем новая…» — «Пижон ты, — сказал тот. — На черта мне твоя шляпа?..»
Я пошарил еще в карманах. Попалась под руку какая-то коробочка. Да ведь это мышонок Петьке… Была еще какая-то мелочишка и ключи. «Ты живешь-то здесь? Давай покуда, что наскреб, как-нибудь заеду, отдашь остальное. Скажи только в какую квартиру…»
Я сказал, что живу не здесь, что живу отсюда далеко, там, откуда мы с ним отправились колесить по Москве.
— Ладно, — сказал парень, подумав. — Давай сюда, что у тебя гремит…
Он, не считая, сунул деньги в карман и выключил счетчик. Мне хотелось сказать ему что-то доброе, поблагодарить, по крайней мере. Но тут же я забыл о его существовании и поплелся к подъезду.
Без надежды, только потому, что мне припомнился еще и этот адрес, я позвонил у двери с медной, хорошо начищенной дощечкой: «Павел Михайлович Ладыженский».
Не отзывались довольно долго. Я подумал, что его, вероятно, еще нет дома, не пришел из театра и лучше подождать на улице. Позвонил еще раз на всякий случай и хотел уходить.
И вдруг услышал голос Тани. Она спросила: «Кто звонит?» И это было настолько неожиданным, нелепым, радостным, что я не смог ответить, и зарычав что-то, застонав, прижался головой к двери.
Таня повторила: «Кто звонит?» Я стоял, прижавшись головой к двери, не понимая, не желая вовсе ничего больше понимать, знал только, что они здесь, мои, здесь, за этой дверью, нашел!..
Нашел! Я забарабанил в дверь кулаками и закричал: «Танька! Да это ж я, боже мой, Коля!..»
Стало тихо за дверью. Я услышал, как быстро побежали куда-то вглубь квартиры ее шаги. Я стоял, ждал и смеялся. Я смеялся, потому что вот сейчас, через минуту выйдет Таня и все это страшное останется где-то позади…
Я смеялся: что ж ты, дуралей, сходил с ума? Когда все так просто… Вот же она, Таня!..
Я все еще смеялся, когда тихо щелкнул французский замок и дверь отворилась ровно настолько, насколько позволяла цепочка.
В щель я почему-то увидел Павла Михайловича. Я уже забыл, что звоню в его квартиру. Павел Михайлович был в халате, слегка румяный, видно только что встал с постели. При чем тут он? Я отшатнулся. Чепуха какая-то! Я стучался в дверь его квартиры, но теперь не понимал, как он тут очутился, когда — Таня?..
Я все еще улыбался, но он не улыбнулся в ответ. Он смотрел на меня одним глазом, второго не было видно в узкую щель. Павел Михайлович сказал: «Добрый вечер…», спросил после коротенькой паузы, как всегда немного картавя и растягивая слова, чем он, собственно, обязан таким поздним визитом?
Чепуха продолжалась.
— Таня! — сказал я. — Извините, конечно, Павел Михайлович, но я только что вернулся из-за границы, смотрю: дома никого… Где, думаю, они? А они вон где!
Не понимал я, почему он разговаривает со мной, не снимая с двери цепочки, когда тут Таня и Петька. Все это было нелепо, даже неприлично. И я принялся рассказывать, заглядывая через цепочку, туда, в щель, все стараясь увидеть Таню, как искал, понимаете, по всей Москве моих, наездил, понимаете, чертову уйму денег, хорошо еще таксист попался свой парень…
— Все это крайне занимательно, — прервал мои излияния Павел Михайлович. — Но я, простите, смертельно хочу спать…
— Слушайте, Павел Михайлович, — засмеялся я, — ну уж, может быть, хватит? Позовите, пожалуйста, Таню!..
— Зачем? — он не моргнул глазом. — Татьяна Аркадьевна давно легла почивать… Час, простите, поздний, как я уже вам сказал…
Только теперь до моего сознания стало доходить — и этот халат, и то, что час поздний, и эта стальная цепочка, и то, что Таня все не идет…
Не могу я спокойно вспомнить того, что последовало потом. Не забыл. Каждый раз, когда вспоминаю, начинаю совсем некстати краснеть и сжимать, вовсе уж некстати, кулаки.
Одним ударом я мог пробить дверь вместе с ее стальной цепочкой. Одним ударом я мог смести с дороги человека, который, как я, наконец, догадался, украл у меня моих, Таню и Петьку и посматривал одним глазом, как мучается на лестничной площадке здоровый молодой человек, годный ему в сыновья.
Почему я его не ударил? Потому что все еще надеялся.
Я просил его, если уж так, позвать хотя бы на минуту Таню, пусть я увижу ее только издали, пусть она мне что-нибудь скажет, а я не стану даже разговаривать, если он не хочет. Я просил этого человека, с любопытством наблюдающего за мной и для этого чуть пошире приоткрывшего щелку, обсудить, так сказать, по-мужски, нельзя ли мне, если уж все так, хоть иногда видеть Петьку?
— Не говорите нет, Павел Михайлович. Не торопитесь… Пускай не сейчас, когда-нибудь…
Он смотрел и молчал. И мне почудилось, будто все вовсе не так уж страшно. Но, когда я сделал движение к двери, он поспешно прикрыл ее и тут же навесил цепочку. Он, кажется, воображал, что играет с опасностью, и это его занимало…
Я почувствовал, что меня начинает одолевать, подступает к горлу, душит злоба, которой я еще не испытывал никогда. Сами сжались кулаки.
Он все это видел, сказал: «Спокойно, голубчик! Не надо сцен».
И совсем захлопнул дверь.
Потом была тишина и кафельный, в черно-белую клетку пол перед глазами. Не знаю, долго ли я просидел, припав головой к двери.
Почему-то я не очень удивился, что таксист еще не уехал, что машина, старенькая, езженая, еще стоит у дома, порядком занесенная снежком, падавшим так обильно, будто он спешил все закрыть собой, перекрасить, перепутать.
— Приятель! Долго ж ты копошился… Садись, ладно там…