Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом все вместе станем пить чай. Петька очень любит, когда мы все трое сидим за столом. Он будет возвышаться на двух подушках, в белом в синюю крупную горошину фартучке и, неловко тыча ложкой, станет размешивать теплое молоко. Петька человек давно самостоятельный и никому не позволяет за себя размешивать в чашке молоко. Он обижается, если я или Таня пытаемся помочь, пыхтит, выпячивает нижнюю губу: «Сам!»
Скорее домой, скорее… Сегодня вечером я ничего не стану рассказывать Тане о том провокаторе.
Или расскажу? Лучше расскажу, потому что она все равно почувствует неладное.
— Ты что-то скрываешь. Зачем? — скажет она.
И поднимет глаза. И тут нельзя крутиться, не имеет смысла. Никогда не могу понять — откуда она заранее знает, если что не так? Это какие-то чудеса женской души. Помню, я даже один раз рассердился: «Неужели я такой примитив, что ты всегда обо всем догадываешься!» Она сказала, как всегда спокойно, что было бы странно, если бы любящий, близкий человек не понимал до конца того, кого любит, что есть такая штука — телепатия, и она, Таня, кажется ею владеет.
Нет, конечно, расскажу. Ведь телепатия! Но сделаю так, чтобы она не подумала, будто тут что-то страшное. Подам эту дурацкую историю в смешном виде.
«Понимаешь, лезет целоваться, Иуда, слезы на глазах, а сам газетки в карман пихает, на память, так сказать, о встрече. Попадись он мне еще раз, оставил бы ему память!»
Да, в смешном виде. Это удачная мысль. Милая ты моя, за что, ну за что такая, как ты, может любить чудного, невезучего, неловкого верзилу?
«Сильный ты у меня, я знаю…» Так она обязательно скажет. Скажет и погладит по щеке теплой рукой. И все покажется вовсе несерьезным, не стоящим ни больших тревог, ни радостей в сравнении с этим.
Теперь я уж не смотрел по сторонам. Зачем все-таки не взял такси у вокзала? Давно бы, чудак, был дома.
2Лифт был занят, красный огонек горел слишком долго. Я сказал лифтерше, тете Насте:
— Обойдусь без техники!
Тетя Настя, как всегда, что-то вязала, сидя на своем табурете. Все в доме давно окрестили ее философом, перестали удивляться ее афоризмам и полной осведомленности в том, что случается в доме. Не обратил я внимания на какую-то присловицу, пущенную мне вслед. Чувствуя, как постепенно нарастает радость, как становятся, вопреки законам, все легче ступеньки по мере того, как я их одолеваю, я мчался. Почтенная дама, которую я знал только в лицо, но с которой мы не были знакомы, а потому и не кланялись, вела вниз косматую черную собачонку. Мы едва не столкнулись. Я выпалил даме: «Здрассте!» Дама сказала: «Божже!» — и прижалась к стене. Собачонка поперхнулась лаем, отчаянно закашлялась, пуча на меня красные от натуги глазенки. Мне стало смешно. Я по-жеребячьи ржанул, взлетая разом на пол-лестницы: небось приняла за пьяного или сумасшедшего почтенная соседка! Вот и шестой этаж. Да здравствуют физкультура и спорт, без них я не взлетел бы так!
Буквы, выцарапанные на зеленой краске: «Валька дурак». И наша дверь с рыжей клеенкой, которую мы никак не можем сменить, хотя она не модна. И белая кнопочка звонка, который я все-таки удосужился сам сделать, потому что старый звонок был чудовищно огромен и почему-то обит жестью.
Надо было все-таки чуток отдышаться. Набрать воздуха побольше и гулко, сильно выдохнуть, как это делают альпинисты, взбираясь на кручу.
У меня с собой ключ, но я позвоню. Петька всегда первым бежит на каждый звонок и спрашивает тоненьким строгим голосом: «Кто там? Кого надо?» Я отвечаю обычно низким, рокочущим басом: «Надо одного мальчишку!» Петька стоит там, за дверью, я же слышу, сопит. Потом кричит: «Это ты! Это ты! Ну говори, что это ты, папка!» Он еще не совсем уверен, ему страшновато: а вдруг не я, вдруг, в самом деле, чужой дядя? Но он приплясывает, притопывает, подбадривая себя и, когда открывается дверь, бежит сломя голову к маме: «Я знал, что это папа! Знал, знал!»
Я осторожно нажал кнопку звонка. Было слышно, как он запел. Я улыбался. Вот сейчас затопают мягкие тапочки…
За дверью было странно тихо.
В соседней квартире играло радио, подпрыгивал какой-то опереточный мотив.
Я еще раз нажал белую, чуть холодноватую кнопку. Опять задорно крикнул звонок.
Как возникает тревога? Отчего бывает так, что сознанием ты объясняешь что-то, и объяснение это логично, но сердце уже не спокойно?
Просто их нет дома. Ушли гулять или еще куда-нибудь. Что ты испугался? Нервочки, оказывается, надо лечить, товарищ боксер. И нечего злиться на то, что ключ не сразу попадает в скважину, не ключ, а руки ваши собственные виноваты…
Дома никого не было. Было тихо и темно. Я зажег свет в коридорчике, не раздеваясь, заглянул в обе комнаты, нашу и Петькину, зашел в кухню.
Никого, пусто…
Немного все-таки обидным показалось, что никого нет. Уж очень хотелось, чтоб были дома.
Не люблю тишины в квартире. Вот такой тишины, когда слышно, как включается холодильник.
Я разделся, пошел мыться. Где они могут быть? Гулять вроде поздновато…
В ванной висело мое полотенце, на том же месте, где всегда.
Вдруг, не понимая еще отчего, мне стало страшно. Почему висит одно мое полотенце? Чудно… Где маленькое желтое и то, третье, которое всегда висит слева?
Еще ничему не веря, кривясь в усмешке по поводу своих дурацких, неизвестно откуда взявшихся догадок, злясь на себя за эти догадки и дурацкий страх, я снова вошел в комнату и повернул выключатель.
Свет ударил в глаза. Все было, казалось, как всегда. На серванте дремали, поблескивая, мои серебряные кубки, гипсовый боксер смотрел равнодушно мимо.
Но почему остановились часы?
Я зачем-то взял их в руки, встряхнул. Что-то негромко звякнуло в безжизненном холодном тельце часов. На них лежала пыль. Я провел ладонью по крышке пианино. На крышке пианино лежала пыль. Почему пыль?.. Значит, Таня уже довольно долго не убирала комнаты… Может быть, кто-то из них заболел? Ну, конечно! Заболел Петька и Таня с ним, в больнице…
Не помню, как я оказался у двери наших соседей, не помню, как позвонил. Сердце стучало в ушах, и я ругал себя дубиной и истеричкой, пока не открыли.
Нет, они ничего не знают… Правда, Федюша, они ничего не знают? Да выйди же наконец, поговори с ним сам!
Вышел сосед, смотрит в сторону.
— Кажется, они уехали…
— Как — уехали? Куда?
— Что вы так волнуетесь! Взрослый мужчина, спортсмен, право…
— Здоровы были оба?
— Здоровы…
— Как же так… Не помните, когда они были дома в последний раз?
— Ну… Дней пять или шесть назад. Тоня, ты не помнишь точно?
— Ничего не сказали?
— Ничего…
Я вернулся к себе. Немного отлегло, потому что сосед сказал: здоровы. Но все-таки что же случилось? Не люблю тишины, не переношу пустоты и тишины дома. Да что за наваждение, в самом деле! Конечно, все хорошо кончится, может, они уже идут где-нибудь по переулку, топает Петька в черненьких галошах, печатает следы елочкой… Но, ты, Танюша, могла бы поаккуратней, могла бы подумать, каково мне… Нельзя же так!
И вдруг я заметил листок бумаги на столе. Я не заметил его сразу, потому что он был наполовину прикрыт пепельницей. Листок был сложен вчетверо и наверху было написано: «Коле».
Ну вот, наконец-то! Я тоже дурачок хороший: лежит на самом виду записка, а я с ума схожу…
Я поспешно развернул записку. Она была короткой. Я помню ее, слово в слово, вот уж скоро тридцать лет.
«Наверное, опять я делаю не то, что нужно. Но мешать тебе жить не хочу. Не ищи нас. Знаю, тебе будет больно. Прости.
Таня».Лифтерша, тетя Настя, пыталась что-то сказать, когда я пробегал мимо. Она привстала с места, чего не делала никогда, и на рыхлом ее лице был жуткий бабий интерес.
Я пробежал мимо.
В нашем переулке было чисто, бело. В садике напротив ребята гоняли клюшками консервную банку, играли в хоккей.
3Саркис Саркисович принял меня в передней, с картами в руках. Пахло табаком и черным кофе.
— Прости, родной, у меня гости… Скажи одно: успех, конечно?
Я присел на сундук, покрытый ковром. В комнате, за круглым столом под большим шелковым абажуром играли в карты.
— Преферансик, — сказал Саркис Саркисович извиняющимся тоном, будто взывал к снисхождению по поводу этой безобидной старческой слабости. — Но ты мне завтра же все расскажешь, со всеми подробностями, милый!
— Саркис Саркисович, — сказал я, — где Таня и Петька?
Я видел испуг в глазах этого человека, которого считал своим благодетелем и старшим другом. Видел, как забеспокоились припухшие, в нездоровых мешочках глаза, как вслед за тем к ним вернулось добродушие, сквозь которое проглядывала настороженность, как голое тело в прорехи платья. И мы оба прекрасно поняли: что бы он ни сказал теперь, я не поверю…
Он прикрыл поплотнее дверь к игрокам, присел рядышком со мной на сундук, крытый ковром. То распахивая веером, то вновь собирая карты, среди которых выделялось сердечко червонного туза, Саркис Саркисович доверительно, как милому младшему другу, сообщил мне с печалью, что уж давно замечал и не хотел лишь зря тревожить меня, давно замечал в нашей милой, очаровательной Танюше, человеке редких, по нынешним временам, душевных качеств, необъяснимую, так сказать, склонность к внезапности поступков, к переменам житейским, быть может, несколько сумасбродным, если он смеет судить.