(Верили ли мы, что другое время настанет? Пожалуй, да. Безо всяких оснований, но верили. Ведь для веры основания не требуются.)
А пока — пока так:
— Анне Самойловне уезжать пора, мужу дали 15, — вздыхали женщины в очереди, кивая на Анну Самойловну. — А она вещи распродает, не торопится. Ну какие тут вещи? Тут ноги пора уносить, а не вещи. Раз больше пяти, больше восьми — выкатывайся, пока не поздно.
— Вы видели такую инструкцию, — спросила меня Алла, временная секретарша Корнея Ивановича (Корней Иванович предоставил ей у себя полупридуманную работу, чтобы помочь ей хоть чем-нибудь: год назад муж бросил ее и младенца, алиментов не платил ни гроша, а теперь угодил в тюрьму как «неразоружившийся троцкист»). — Вы видели такую инструкцию, приказ: арестовывать ни в чем не повинных жен только за то, что мужья у них оказались врагами народа? Видели своими глазами?
— Нет, я такой инструкции никогда не видела. Думаю, и никто ее не видел.
— Почему же вы утверждаете, что она существует?
Я попыталась проявить терпение.
— Потому, — сказала я, — что я не бумагу видела, а тех женщин, которых в соответствии с этой незримой бумагой арестовывали после приговора мужьям. И ссылали в лагерь или в казахстанский аул. Их я видела своими глазами. Видела и письма от тех, кто спасся, — это именно те, кто вовремя уехал куда-нибудь в Пермь или в Курск. Они живут там не прячась, да их никто и не ищет.
— А вы можете поручиться, что все эти жены не участвовали в преступлениях своих мужей? Вы их хорошо знали?
— Очень мало. Очень недолго. Только в очереди. Но ручаюсь… они не могли участвовать в том, чего не было. Мужья их тоже не совершали никаких преступлений.
— Как? Вы и за мужей ручаетесь? Отчего же они признанэ тся?
— Скажите, пожалуйста, — закричала я, — а если бы вам прищемили дверью палец — сколько минут вы могли бы не давать показания? Я, вероятно, не более трех секунд…
— И вы можете ручаться, что там пытают?
— Ручаться я могу только за то, что вы дура! — сказала я наконец.
Корней Иванович чуть не швырнул в меня тяжелым пресс-папье. Но сдержался. Замахал на меня своей длинной рукой, а секретарше сказал: «Аллочка, вы не обижайтесь. Лида просто слишком устала». Алла заплакала. «А я знаю другое, — запальчиво, сквозь злые слезы кричала она. — Мой муж разоблачен как троцкист, и теперь я понимаю, почему он так подло поступил со мной. Бросил одну с ребенком! Он враг и моральный разложенец. Я благодарна правительству и партии. Они мне открыли глаза на этого негодяя».
Через несколько месяцев, когда муж ее получил 15 лет, ее вместе с ребенком выслали в казахский аул. Я же, по поручению Корнея Ивановича, и деньги ей туда посылала.
Мои стычки с «непонимающими» делались все чаще, все мучительнее. Я не умела прощать людям непонимание, хотя и сама, повторяю, понимала не больно-то много. Но чувство братства и союзничества в общем горе сразу покидало меня, чуть только я сталкивалась с ослепшими, одуревшими. Главная мука моя: невозможность объяснить, доказать и полная беззащитность, бездоказательность моей правоты.
Правота при беспомощности выводила меня из равновесия. Взрывы бешенства были не взрывами силы — скорее бессилия.
«Нет дыма без огня» — сколько раз в тридцать седьмом слышала я эти четыре слова. Образчик тогдашних разговоров: «Как? И Коленьку Захарова взяли? Вот уж кто не виноват так не виноват!» — «Да? Вы уверены?» — «Убежден». — «А по-моему, дыма без огня не бывает. Что-нибудь да уж натворил Коленька ваш».
Как объяснить человеку, повторяющему обыкновенную ходячую пословицу, что, повторяя ее, он становится соучастником кровавых злодейств? Что аксиомы житейского здравого смысла непригодны для объяснения огромных исторических событий? Что ложь бывает совершенно чистой, без малейшей примеси правды? И как быть мне с моим безоружным пониманием? Ведь насильно, пальцами, не откроешь глаз щенку, который еще не прозрел. Ведь у меня ни единого доказательства, свидетельства, факта — ничего, ни единого лучика света, который мог бы пробиться сквозь темь слепоты. «Ну уж вы меня не уверяйте, — повторяет собеседник. — Правильно народ говорит: нет дыма без огня».
Вот и оборонился он четырьмя словами от истины, голой и страшной.[13]
«Нет дыма без огня», — говорит народ. «Истина глаза колет», — говорит он же. Чем только не оборонялись люди от истины! До полного извращения понятий, до полной незрячести.
Однажды, зимою 37/38-го, пришла я на набережную, не рассчитав погоды: в шапке, но почему-то без платка поверх нее и почему-то не в валенках, как обычно, а в ботах. (Кажется, валенки Ида отдала залатать.) Звездная, морозная ночь длилась бесконечно. Рахиль Ароновна обещала сменить меня около пяти утра. Молодая женщина, стоявшая и бродившая возле (ее должен был около пяти сменить брат), внезапно ахнула и кинулась ко мне: она заметила, как побелела у меня щека под глазом и как плохо я передвигаю ноги. Сняв рукавицу, она схватила из сугроба горсть жесткого снега и чуть не до крови растерла мне лицо. Потом сказала: «Я тут живу недалеко… Я мигом… я принесу термос» — и, не слушая моих отговорок, ушла. Через полчаса она влила в меня целый двухсполовиностаканный термос кипятка и окутала мне голову платком. А еще через час явилась сменить меня Рахиль Ароновна.
Трамваев ночью нет. Быстрым шагом я заспешила домой. Кончится Литейный, а там, после Невского, уже до наших Пяти Углов рукой подать. Дома Ида накормит меня, я отогреюсь супом, чаем и остаток ночи просплю. В 10 утра сменю Рахиль Ароновну.
А пока что тянется и тянется на Литейном, по левую мою руку, Большой Дом. Небо в звездах, но город во тьме; не светятся окна в жилых домах на Литейном; одни только огромные прямоугольники света — окна Большого Дома — неподвижно лежат на пустой мостовой. Пустынно. Впрочем, машины с погашенными фарами спускаются иногда с моста — и каждая, отзываясь в моем сердце шарканьем шин, беззвучно сворачивает на улицу Воинова: так и есть — туда же, к тем воротам; это нового врага настигли в постели и привезли в тюрьму.
Не вспыхнули еще фонари на Литейном мосту, рано еще, ночь длится и длится, люди еще не встают на работу.
Я иду посреди мостовой; мне страшно; не знаю, когда страшнее: когда я иду в полной тьме или когда вступаю в прямоугольники света. Свет из окон Большого Дома.
Внезапно позади меня быстрые, легкие, догоняющие шаги. Оборачиваюсь: это давешняя спасительница моя.
Нам по дороге. Вместе идти веселее. Обе мы шаг в шаг вступили в прямоугольную желтизну — кажется, уже последнюю, наконец. Кончается по левой руке Большой Дом.