Мне вспоминается, что в последних классах гимназии я уже довольно бойко и легко писал стихи. Но после первых лекций Брюсова в Высшем Литературно-художественном Институте неожиданно понял, что теперь окончательно разучился писать.
Всё это было вроде сказки о сороконожке, которая, задумавшись, в каком порядке при быстром беге она переставляет свои сорок ног, вдруг разучилась не только бегать, но и вообще передвигаться с одного места на другое.
И лишь через длительное время, пропустив через собственную плоть и кровь всю эту стихотворную фармацевтику, я почувствовал, что действительно окреп, возмужал и могу с новой силой вернуться к своей беспечной Музе.
Поэтическое творчество так же, как любой другой вид искусства, слагается из двух основных элементов — вдохновения и мастерства, иначе говоря — из интуиции и трезвого, чисто рационального контроля.
Примитивное и, к сожалению, до наших дней широко практикуемое деление художественного произведения на форму и содержание, на технику и тематику — порочно и бессмысленно. Так как не только в конечном результате форма неотделима от содержания, но и в самом созидательном процессе происходит деформация замысла под давлением материала.
А рождение окончательной формы требует не только технических знаний, но и огромного чувства меры, вкуса, то есть того же интуитивного постижения гармонии.
Говоря о поэзии как искусстве, мы невольно выдвигаем на первый план жанр лирики, ибо лирическая поэзия является наиболее чистым видом словесного искусства. И если в художественной прозе и даже в поэтическом эпосе и сатире возможен некий скромный процент дидактики и той или иной проповеднической тенденции, то для лирических стихов это смертоносно.
И тем не менее, лирика — это не одни сладкие вздохи и возвышенные мечтания. Кроме лирики романтической есть лирика буйного разгула и горьких сомнений, лирика сарказма, отчаяния и трагедии. И, наконец, лирика символов с тютчевским касанием миров иных:
Ты бурь уснувших не буди,Под ними хаос шевелится.
Вспомним Лермонтова, Бодлера, Блока, Моргенштерна, Ахматову, Ходасевича или эмигрантские стихи Георгия Иванова. Всё это ни коим образом не сладкий лимонад.
Георгий Иванов пишет:
Зазеваешься, мечтая,Дрогнет удочка в руке —Вот и рыбка золотаяНа серебряном крючке.
Так мгновенно, так прелестно —Солнце, ветер и вода,Даже рыбке в речке тесно,Даже ей нужна беда:
Нужно, чтобы небо гасло,Лодка ластилась к воде,Чтобы закипало маслоНежно на сковороде.
И еще:
Мы не молоды. Но и не стары.Мы не мертвые. И не живые.Вот мы слушаем рокот гитарыИ романса «слова роковые»
О беспамятном счастье цыганском,Об угарной любви и разлуке,И — как вызов — стаканы с шампанскимПодымают дрожащие руки.
За бессмыслицу! За неудачи!За потерю всего дорогого!И за то, что могло быть иначе,И за то — что не надо другого!
Представление о поэзии только как о чем-то возвышенном было поколеблено уже в эпоху расцвета романтизма. Пушкин как бы с усмешкой говорит об этом:
Лорд Байрон прихотью удачнойОблек в прекрасный романтизмИ безнадежный эгоизм.
Поэт никогда не вливает в мертвые формы своего, изготовленного рассудком замысла. И замысел, и форма рождаются одновременно в том ритмическом дрожании, которое обычно уже предваряет процесс созидания.
Поэт ищет и находит полные живых звуков слова для выражения только своего и обязательно по-своему звучащего явления:
О, если б знали, из какого сораРастут стихи, не ведая стыда,Как желтый одуванчик у забора,Как лопухи и лебеда…
(Ахматова)
У Пушкина иначе, но по существу то же:
Не для житейского волненья,Не для корысти, не для битв.Мы рождены для вдохновенья,Для звуков сладких и молитв…
* * *Отметим еще, что любой мастер — далеко не полный, не абсолютный хозяин над творимым произведением. Он обязан считаться и уступать капризам материала. Мрамор, звук, цвет и свет предъявляют свои, иногда весьма решительные требования.
Но и кроме взаимодействий рождающейся формы с нравами материала, невзирая на контроль разума и как бы наперекор рассудку, в творческом процессе происходят явления настолько сложные и по самой сути своей загадочные, что граничат с ясновидением и пророчествами. Быть может, в этом и заключена тайна рождения таких произведений, которые по духовной насыщенности сильнее и выше способностей своего родителя. Так вырастают идеи и образы, непредвиденные сознанием мастера, и кажется, что они будто и не по плечу автору.
Если допустить, что в наши дни появился воскресший из мертвых Достоевский, и мы предоставили бы ему лучшие исследовательские книги о нем, — вероятно, жадно проглотив сотни страниц, Федор Михайлович развел бы руками и сказал:
— Что вы, господа, я никогда ни о чем подобном и не помышлял.
И очевидно:
Пока не требует поэтаК священной жертве Аполлон,В заботы суетного светаОн малодушно погружен.
Молчит его святая лира,Душа вкушает праздный сон,И меж детей ничтожных мира,Быть может, всех ничтожней он…
А потому романтический образ жреца, присутствие Музы и параллель с подвигом пророка даже в наш антигероический век остаются в полной силе, по крайней мере, для самих поэтов. Только у нас те же образы принимают зачастую более будничную и жалкую окраску.
Но по-прежнему:
Лишь Музы девственную душуВ пророческих тревожат боги снах.
В научных работах из области психологии творчества не раз отмечалось, что творческий процесс во многом близок к сновидениям. Только сновидения эти находятся под контролем мастера, автора, художника. Но иногда это и не контроль, а всего лишь палочка опытного дирижера.
Отсюда и проблески предвидения в лирической поэзии. Например, предвидение своей трагической смерти у Есенина:
В осенний вечер под окномНа рукаве своем повешусь.
И то же у Гумилева в стихотворении «Рабочий»:
Пуля, им отлитая, просвищетНад седою вспененной Двиной.Пуля, им отлитая, отыщетГрудь мою. Она пришла за мной…
Приведу всего два небольших эпизода из своей поэтической практики, которые, думается мне, как-то иллюстрируют общность творческого процесса со сновидениями.
Не далее как этим летом мы с женой отдыхали в Канаде, в бунгало на берегу огромного озера. В местах, дотоле нам неведомых.
Ночью во время страшной грозы пришлось выключить электричество и зажечь свечку, вокруг которой закружились мошки.
— Лучше потушим! — предложил я.
– Удивительно, ведь всё это совсем как в твоем стихотворении, — сказала жена.
Стихи эти были написаны в Нью-Йорке, в то время, когда ни о каком отдыхе на лоне природы мы еще и не думали.
Вот они:
Тщеславие вотще,Без крыл вотще паренье.Как мошка на свече,Сгорает вдохновенье.
Струится легкий чадОт фитиля к окошку,А за окошком садИ ночь… И снова мошка.
И снова тот же бредМою терзает лиру.Потушим лучше свет:Пусть ночь войдет в квартиру.
Другой эпизод произошел тоже у озера… Прошлой зимой я написал короткое стихотворение о зависти. В замысле его меня волновало чувство грусти, что не всё у меня «как у людей», и в то же время было гордое сознание своей обособленности от обыденного мира.
Но во время творческой работы сразу же во втором стихе, неизвестно откуда и зачем, появилась у меня отвратительная мокрая крыса. Бороться с ней было уже поздно. Она органически вошла в лирическую ткань стихотворения.
И вот много позднее, блуждая по притокам дикого озера и не размышляя ни о какой поэзии и тем более о зависти, опускаюсь на камень. И вижу: выходит к берегу облезлая старая крыса с лысым хвостом.
Наши глаза встретились. Было ясно, что пришла она из моего стихотворения.