был в церкви… и так сильно порой поддаешься сомнениям…
Мирон Радулеску, стройный, среднего роста мужчина лет тридцати с правильными чертами смуглого лица, окаймленного каштановыми волосами и небольшой, окладистой бородой, поднимает на Ле Генна темно-карие глаза, в которых тоска на мгновение побеждает обычную сдержанность.
– Я вас попрошу об одной вещи, – продолжает тот. – Не сочтите меня неделикатным: это важно; и профессор Морэн меня заверил, что вы теперь вне опасности… Расскажите мне всё, что вы помните об этом вечере, последнем перед заболеванием…
Конвульсивная дрожь проходит по всему телу румына.
– Раз вам это нужно, господин инспектор. Вы знаете, дело было под Новый год. Всегда становится на сердце особенно грустно как раз в эти дни: все кругом веселятся… Засветло еще ничего… но вечером, когда я вернулся в свою мансарду, где царил прямо ледяной холод, совершенное отчаяние меня охватило. Печь затопить мне было нечем, на ужин ничего не было… О, я знал, что всё это не так страшно; через день или два я должен был достать немного денег, и дальше, как всегда бывает, жизнь вновь пошла бы на лад… Но тут всё мне стало противно. Последнее время я для картин выбирал – как-то само собою – жуткие сюжеты: чудовища, спруты, призраки… и, верно, именно от того у меня нервы развинтились. Я бросился на кровать с мыслью, что хорошо бы сразу умереть и покончить со всем, уткнул голову в подушку в смутной надежде заснуть. И тут вдруг я испытал… но это так трудно рассказать… Присутствие чего-то в комнате; но ведь именно этого, казалось бы, мне и хотелось! Однако нет: я нуждался в живом существе, в теплоте. А это было нечто неживое и по ледяному холодное. Я оторвал голову от наволочки, посмотрел кругом… В темноте на стене напротив обрисовалось в каком-то мертвенном голубом свете лицо…
Ле Генн с подлинным состраданием смотрел на то, как у его собеседника капельки пота, которого тот не замечал, медленно катились по лбу – вот-вот они попадут в глаза… Прервать, тем не менее, он не решался, только сжал нервно пальцы обеих рук у себя на коленях.
– Это было лицо старика, с огромной белой бородой, с голым черепом, с густыми пучками седых бровей… но всё, всё это мне рисуется, как сон (или это и был сон?). Что я запомнил навсегда, это глаза, как угли, как буравы… горящие, как, говорят, глаза волков ночью в степи… Вслед за этим… меня, я знаю, нашли наутро без сознания. Но в полубессознательность я, очевидно, впал сразу. Всё остальное – как бред. Нестерпимая, неописуемая мука: будто из меня вырывали жизнь, все мои силы, мою личность, субстанцию моего я. Все члены, все нервы, сердце, мозг разрывались в непереносимой агонии… Больше я ничего не могу прибавить…
– Мне тяжело налагать на вас такое испытание, мсье Радулеску, но… вы художник, и талантливый. Могли бы вы изобразить на полотне то, что вы видели?
В выразительных южных глазах румына вдруг вспыхивает понимание.
– Зачем? Вы… верите, что он существует?
– Затем, чтобы он больше не существовал. Чтобы этот кошмар не посещал других. Существует… в какой мере он существует, это происходит за счет тех, из кого он пьет жизненные силы. Одно я должен вам сказать; перед тем, как браться за это предприятие, необходимо, чтобы вы исповедались и причастились по обрядам вашей церкви, и пока вы не кончите, старайтесь ни в чем не преступать ее закона.
Художник задумчиво склонил голову.
– Спасибо за хороший совет, инспектор. Я и сам думал сходить в наш храм на Жан де Бовэ. Следует поблагодарить Бога за мое спасение. А для вас и для торжества справедливости я выполню ваше поручение как могу лучше.
* * *
– Итак, мадемуазель Пикар, прежде чем вы окончательно оставите эту клинику, угодно вам будет рассказать мне, что с вами, собственно, случилось? Но откровенно, как священнику на духу! Гм… Я вижу, что вам это мало говорит. Как на сеансе психоанализа!
Николь Пикар была рослая, довольно полная, хорошенькая двадцатилетняя девушка с великолепными белокурыми волосами.
– Вы были одна в вашей комнате? В Сите Университер, в ту ночь. И что произошло?
Студентка стрельнула на Ле Генна быстрым голубым взглядом. «А глаза у девочки умные!» – подумал тот.
– Я вернулась очень поздно, с бала, и в страшно подавленном настроении. Дело в том, что Жак, мой поклонник, студент-математик, мне изменял уже давно, и на этот раз я увидела, что между нами наступил полный разрыв. Может быть, в других обстоятельствах я не придала бы этому большого значения. Но тут как-то всё сложилось одно к одному… Я целый год провела очень весело, танцевала, развлекалась в обществе и теперь, наверное, просто почувствовала реакцию, и жизнь мне показалась бессмысленной и ненужной.
– А ваши занятия в Школе Политических наук? Вы их, должно быть, запустили?
– Вовсе нет. Я от природы имею неплохие способности. Гулянье своим чередом, но я именно этот год довольно глубоко занималась философией, много читала, спорила о ней, принимала участие в кружках.
– Экзистенциализм? – спросил Ле Генн.
Снова голубые глаза метнули ему быстрый взгляд.
– Да. Сначала я даже увлеклась марксизмом, но скоро разочаровалась. И в конце концов мне стало казаться, что у жизни определенно нет цели…
– Я вас понимаю. Итак?
– Мне было так тяжело в тот вечер… Я не находила себе места и всерьез думала о самоубийстве; мысль открыть газ всё прочнее входила мне в голову. И тогда, ходя из угла в угол, я вдруг увидела на стене горящие глаза… то есть, мне почудилось…
– Только глаза?
– О, это всё, что мне врезалось в память. Была, кажется, еще седая борода… Но как всё это было противно! Потом… потом я, очевидно, потеряла сознание, и пришла в себя, когда профессор Морэн делал мне впрыскивание.
– Все хорошо, что хорошо кончается, мадемуазель. Ну, а теперь, вы больше не собираетесь покончить с собой?
– Ни за что на свете! Ах, до чего мне сейчас хочется жить! Подумать, что меня могло бы больше не быть… что весь мир исчез бы в черной дыре… Жизнь, любовь, все мелкие и большие радости, как я жадно их сейчас желаю!
На этот раз в ее взгляде сквозит кокетство. «А он недурен, этот инспектор!» – можно прочитать в их задорной бирюзе.
– Рад за вас, мадемуазель. Но скажу вам вот что: одними пустыми развлечениями вы не сумеете утолить жажду вашего сердца. И потому я вам советую лучше перечитать философов идеалистической школы.
– Как странно, – бормочет Николь, – я сама об этом думала. Прежде я их считала пройденным этапом, чем-то безнадежно устаревшим… но, может быть, в них и в самом деле что-то есть?
И, когда она прощается с Ле Генном, жадный