Читать интересную книгу Собрание сочинений в шести томах. Том первый - Юрий Домбровский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 52 53 54 55 56 57 58 59 60 ... 63

Я позвонил — и мне отворили сразу двое: Воронцов и его друг по институту — Николай Д. Я с ним недавно познакомился, он ненадолго приехал к Воронцову и поселился у него.

— А! — закричал Воронцов так, как будто я действительно был долгожданный, запоздавший гость. — Заходите, заходите! Самое время! Рая уж в ларек пошла.

— Я роман вам принес, — сказал я, — почитать хочу. Не против?

— А, это тот роман о Пугачеве? И Державине? — засмеялся Воронцов. — Ну-ну, ну! Конечно, прочитайте. Правда, Николай?

— Я с удовольствием послушаю, — сказал его друг и отодвинулся, пропуская меня.

А тут уж подходила и веселая, смеющаяся Рая с туго набитым баулом.

Мы прошли в столовую. Рая расставила бутылки, достала стаканы.

— Нет, сначала послушаем, — сказал Воронцов. — Садись, Рая. Начинайте. Молчание! Слушаем!

Я начал. Это было мое первое публичное чтение: меня же слушали три человека!

2 глава

Тут мне хочется сказать несколько слов о романе и его герое. Оговариваюсь, отлично понимаю, что здесь это слово звучит попросту несерьезно. Ведь речь идет о произведении всего-навсего на 8 печатных листах, да притом еще и неоконченном, но что поделать? Во-первых, я тогда действительно замахнулся на роман, а во-вторых, у вещи этой менялось заглавие — в журнале она пошла под названием «Крушение империи», — но подзаголовок оставался неизменным. Итак, роман «Державин». Я его не дописал, не хватило ни сил, ни умения. Основная идея — преображающая сила творчества, власть творенья над творцом — требовала таких средств выражения, которых у меня тогда не было (не знаю, впрочем, есть ли они у меня и сейчас). На пушкинский вопрос: гений и злодейство — две вещи совместные ли ? — я задумал твердо ответить: нет! Ни в коем случае! Молодой Державин подходил для этого как нельзя более. В самом деле, не сходя, как говорится в ученых статьях, с твердой почвы фактов, невозможно понять, почему умный, дошлый, разбитной и довольно-таки бессовестный армеец, готовый пуститься во все тяжкие, оказался совершенно беспомощным, как только принялся за дело. Что он, этот народ не знал? В этих краях не жил? Да преотлично знал! Тут родился, вырос, жил и, как только получил свободу рук, так сразу просто закипел в действии. Он и убийц подбирал, снаряжал и подсылал к Пугачеву и заволжских старцев и, как въехал на коне, так сразу же целую мятежную деревню перепорол, мало этого, даже разработал обряд особой театрализированной казни — ночью в лесу рядом с церковным амвоном перед мокрым от страха попом вздернул двух бунтовщиков, а других заставил, стоя на коленях, бить лбами и целовать крест на верность. (»И. И. Дмитриев уверял, что Державин повесил сих двух мужичков более из поэтического любопытства, чем по необходимости», — писал об этом Пушкин. Ну чем не Буонаротти из «Моцарта и Сальери»?) Словом, был он до крайности деятельным, а получился из всего этого пшик! Под конец главнокомандующий, как я уже говорил, даже сулил вздернуть его на одном суку с Пугачевым. И самое главное — это было не просто проклятое невезение, не тяжелое стечение обстоятельств, а Рок, прообраз всей дальнейшей его жизни. Вот он приближен, взыскан, титулован, высочайше обласкан и ободрен, державная ручка возводит его все выше, выше! — иди, поэт! Гряди, поэт! И поэт, как во сне, начинает взбираться — один марш лестницы, другой — вот он уж так высоко, что скоро и лезть будет некуда, но р-р-раз! — и сорвался, и покатился с грохотом по ступенькам. Почему? Характер? «Я горяч и в правде черт»? Да, конечно, и это было; с кем-то разругался, с кем-то что-то не поделил, а раз в споре, забывшись, даже дернул императрицу за мантилью (»Посидите тут. Этот господин слишком уж распускает руки», — сказала она по этому случаю вбежавшему придворному), но главное все-таки не в этом. Главное в том, что как ни обещал придворный поэт Державин: «Самодержавства жезл железный Своей щедротой позлащу», — ничего доброго из этого не вышло. Писал, да не то. В результате с Фелицей не сработались, с Павлом рассорился, а Александра Первого так даже и очень больно задел: в оде намекнул ему на убийство отца. В результате — отставка — Шлафрок, Колпак, Именье «Званка» и послание «Жизнь званская». Все! Конец! Вот так представлялась мне жизнь Державина. Сейчас, сквозь магический кристалл годов и пережитого, я вижу, конечно, всю искусственность этой схемы, как вообще любой схемы и модели жизни любого из нас. Ведь человек всегда больше процесс, чем явление. Войти в него — это все равно что войти в сиюминутную гераклитовскую реку. А Державин, к тому же, был еще очень особым явлением. Есть люди-острова, есть люди-архипелаги, есть люди-материки. Державин был весь материковый, весь из одного куска, независимый ни от кого. «Един Бог, един Державин», — поучал он совершенно серьезно своего швейцара. Кажется, большей заземленности и представить нельзя, а между тем никто из его современников не имел такого чувства космоса и космического, как он. Да, Ломоносов тоже «умными очами» окидывал всю вселенную, но он был химик, физик, астроном и даже как поэт все высчитывал, вымеривал, выглядывал и порою в стихах угадывал больше, чем в трактатах (пример — его знаменитая картина солнечных протуберанцев). Но космос у него был безжизненный, ледяной и огненный. Когда же Державин поднимался туда же — в мир бесконечно больших величин, перед ним открывался совершенно иной космос — глубоко человечный, одухотворенный, не отрешенный от нас на миллиарды верст, а простирающийся от неподвижных звезд до души человеческой. «Я в прахе телом истлеваю, умом громам повелеваю. Я — червь, я — раб, я — царь, я — бог». Ломоносов так никогда бы не сказал. Эта великолепная диалектика просто не пришла бы ему в голову. Державин писал и о смерти. Страшно писал. Очень достоверно и так страшно, как вряд ли кто-то писал не только до него, но и после. И все-таки тягостного чувства после этих стихов его не остается. Это чистейшая поэзия, и она побеждает все... Даже ужас смерти. Он был косноязычен, этот величайший лирик века, но когда он говорил о сложнейших вещах и понятиях, его всегда понимали все.

Во время моего детства любимым анекдотом в учебниках словесности было то, что стихи Державина китайский император приказал написать на стенах своего дворца. Так вот разве такой поэт мог долго выносить с собой рядом неудачливого авантюриста, безжалостного усмирителя, просто заплечных дел мастера? Совесть — орудие производства писателя. Нет у него этого орудия — и ничего у него нет. Вся художественная ткань крошится и сыплется при первом прикосновении. Все это я понимал, но как написать об этом — не знал, и бросил роман на первой части. Однако, это совсем не значило, что я сразу же сдался! Нет, куда там! Все, что положено настоящему писателю: все муки творчества, бессонные ночи, вечно возбужденное и раздраженное до болезненности состояние, все симптомы отравления словом, вплоть до безнадежности и неуважения к себе — все это я пережил с величайшей остротой. Мне и сейчас неприятно вспоминать об этих днях. Главное — я никогда не думал, что проза обыкновенная «смирная проза» — так невероятно трудна и упряма. В мою бытность на высших литературных курсах в ходу была фраза француза Альбаля из самоучителя для начинающих (прекрасная книга! Совсем не то, что бойкие пособия на эту же тему Г. Шенгели, А. Крайского, Я. Абрамовича):

«Ты хочешь сказать, что ночью шел дождь, — ну вот и напиши: «Ночью прошел дождь»... Это казалось мне такой бесспорной истиной, что я не сомневался: — сяду, начну писать — и пошло у меня, пошло... Месяц, два — и готов роман. Именно поэтому, презирая легкость задачи, я и не брался за прозу — она-то, мол, никуда от меня не уйдет. Иное дело стихи. В ту пору стихи писали все мои сокурсники. Бешено, запойно, дерзко. Тут требовалось одно — четко знать, к кому, к какой аудитории ты обращаешься. Ибо одна аудитория была у пролетарских поэтов — Демьяна Бедного, Полетаева, Жарова, Безыменского, Казина (сюда же, но по другой линии примыкал Леф и Маяковский), — другая у Есенина и у «мужиковствующей стаи», и третья — у «рефине» П. Антокольского, Б. Пастернака, О. Мандельштама, Н. Заболоцкого. Из них я полностью понимал и принимал только П. Антокольского. Пастернака хвалил, конечно, но потому, что так уж полагалось в моем кругу. Мимо О. Мандельштама проходил равнодушно и молча (боже мой, как все это переменилось и переломалось во мне уже через несколько лет!). Это были те баснословные времена, когда на могиле Есенина кончали самоубийством девушки, Ахматова считалась такой же архаикой и дряблой стариной, как и Вертинский, Цветаева или Бунин, а Сельвинского знали немногие и то понаслышке. Печатался не он, а пародии на него.

В такой обстановке стихи писать было нетрудно, и чем они были темнее, тем лучше. Вот так я и писал: высоко, звонко, непонятно. Память — великий дезинфектор и бракер, начисто смыла с моего сознания все написанное мной в ту пору. Так что мне сейчас уже не за что даже и краснеть! Как будто ничего и не было! Потом и стихи как-то само собой иссякли, и я даже не вспоминал о них. А затем пришел такой день, когда ко мне в дверь вдруг постучалась та самая смиренная проза. Я уже был к ней подготовлен и знал, о ком я буду писать. Четыре книги инфолио лежали у меня на столе. Это были тома роскошного девятитомного издания Грота «Сочинений Державина». Том его переписки, том записок и два тома библиографии. Вот с этим богатством в руках я и начал свой роман.

1 ... 52 53 54 55 56 57 58 59 60 ... 63
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия Собрание сочинений в шести томах. Том первый - Юрий Домбровский.
Книги, аналогичгные Собрание сочинений в шести томах. Том первый - Юрий Домбровский

Оставить комментарий