— Конечно, убитые не войдут в счет? — торговался трибун.
— Очевидно, нет, — отвечал Гиппий. — Слушай, illustrissime! Я пущу в ход все и дам тебе лучших своих людей по восемь тысяч сестерциев за каждого. Эти двести гладиаторов не моргнув глазом вырвали бы бороду у Плутона по одному моему знаку. Мои молодцы устояли бы против втрое большего количества людей, набранных из какого угодно благоустроенного легиона. Они будут готовы в два часа.
Гиппий говорил правду, так как, вообще говоря, он был довольно честным человеком в своей специальности. Из тысячи людей, обязанных своим ремеслом и даже насущным хлебом знаменитому учителю бойцов, не трудно было набрать отряд Демонов, какими он их описывал, и они не хотели бы ничего большего, как видеть свой родной город объятый пламенем и пройти по колено в крови и вине, заливающих улицы в то время, когда они производили бы сплошную резню мужчин, женщин и детей. Глаза трибуна засверкали при мысли о том ужасном деле, какое он мог бы, если бы захотел, выполнить, имея подобное оружие под рукой.
— Прибереги же их с сегодняшнего дня для меня, — сказал он, бросив беглый взор на комнату, как бы для удостоверения в том, что его не слышит никто, кроме доверенных людей. — Мой план может осуществиться только в том случае, если мы будем благоразумны и скрытны. Я приглашаю ужинать со мной десять выбранных тобой человек и тебя самого, Гиппий; остальная шайка будет размещена по двадцать человек в разных улицах, прилегающих к дворцу. Для того чтобы сообщение между ними не было пресечено, нужно будет прибегнуть к такому средству: каждый поодиночке будет постоянно переходить от одного поста к другому до тех пор, пока не сменятся все двадцать человек в каждом отряде. Это и предохранит нас от измены, и заставит наших головорезов быть настороже. По сигналу все они соберутся в середину сада к воротам, которые будут открыты. Затем им предстоит напасть на старых преторианцев и взять приступом самый дворец, несмотря ни на какое сопротивление, как бы отчаянно оно ни было. Германская стража состоит из упрямых собак, которых надо перерезать, как только внешняя ограда будет устранена. Мне не хотелось бы, чтобы поджигали дворец, если только этого можно избежать, но, когда они окончат мое дело, они могут уносить на своей спине все, что им угодно. Прибавь им это от меня.
Гиппий отметил в уме это новое побуждение с полным удовольствием. После минутного молчания он посмотрел прямо в лицо трибуну и спросил его:
— Как же, по-твоему, нужно вооружить твоих гостей на ужин? Надо ли нам, любезный амфитрион, приносить с собой свои ножи?
Плацид сначала сделался багровым, затем побледнел. Он отвернулся от Гиппия и отвечал ему:
— Мало какое оружие так удобно, как короткий обоюдоострый меч. Внутри дворца для нашей храброй шайки будет дело, и надо его выполнить как следует. Да разве уж так трудно, Гиппий, перерезать горло зажиревшему старику? — прибавил он вопросительно.
На лице Гиппия отразилось глубокое презрение.
— Нет, — сказал он, — я не хочу принимать участия в убийстве, совершаемом хладнокровно. Мы будем биться, сколько тебе угодно, это наше дело, но ни я, ни мои люди — не наемные убийцы. Свергнуть цезаря с трона и посадить на его место другого — это для нас великолепное развлечение, и я не вижу тут никакой помехи; но сбросить старика с его постели, притом еще императора, и зарезать его, как жирного барана, это мне не по душе. Прикажи, трибун, сыскать мясника, это его ремесло, а не наше.
Плацид закусил губу и, казалось, на минуту погрузился в глубокие размышления. Затем его лицо прояснилось, и он, слегка захохотав, сказал:
— Я далек от мысли задеть самолюбие гладиатора!.. Мне известны нравы «семьи», и я уважаю ее предрассудки. Половина денег будет отсыпана сейчас в твои руки; остальное тебе заплатят после того, как комедия будет сыграна. Я думаю, что мы чудесно понимаем друг друга. Торг окончен, Гиппий?.. Могу ли я положиться на тебя?
Учитель бойцов все еще казался неудовлетворенным.
— А сотрапезники? — сухо спросил он. — Как мы оплатим свои издержки?
Плацид хлопнул его по плечу с веселым смехом.
— Я буду с тобой откровенен, старый товарищ, — проговорил он. — К чему тайны между тобой и мной? Мы покинем столовую, с тем чтобы идти ко дворцу. Мы войдем вместе с осаждающими. Мне известны тайные покои императора; я могу стать во главе небольшого отряда и привести его прямехонько к царской особе. Там мы соберемся вокруг Вителлия и возьмем его священную личность под свою охрану. Гиппий, я заплачу по десять тысяч сестерциев за каждого из этих десяти, а ты сам назначишь плату за свои услуги. Но император не должен ускользнуть. Теперь ты понимаешь меня?
— Это не по моему вкусу, — отвечал тот, — но плата довольно хороша, а моим людям чем-нибудь надо жить. Мне хотелось бы только, чтобы дело было обставлено так, что во дворце мы встретили бы хоть какое-нибудь сопротивление, потому что гораздо легче убивать человека, когда у него шлем на голове и меч в руке!
— Ну!.. Это предрассудок! — смеясь, сказал трибун. — Эти мысли внушило тебе твое грубое ремесло. Кровь грязнит не больше, чем вино. И ты и я довольно-таки пролили ее на своем веку. Что за важность — перерезанное горло или бутылка пролитого фалернского вина? Плесни струей воды на эти мраморные плиты, и ты смоешь следы и крови и вина. Правду ли я сказал, Дамазипп? Но что с тобой? Твое лицо сделалось таким же белым, как твоя тога!
В самом деле, Дамазипп, пристально смотревший на те плиты, о которых только что упомянул его патрон, в эту минуту имел вид человека, пораженного ужасом. Рот отпущенника был открыт, щеки покрылись смертельной бледностью, и даже волосы его, казалось, поднялись от ужаса дыбом. Показав дрожащим пальцем на мраморные плиты, он мог только несколько раз пробормотать прерывающимся голосом:
— Пусть боги отвратят это предзнаменование!
Все остальные, взглянув по направлению его взгляда, были не менее его удивлены, видя, как узкая багровая струйка змеилась по гладкому белому мрамору, как будто самый камень протестовал против неестественных и бесчеловечных чувств трибуна. На мгновение все четверо оставались неподвижными. Наконец, Плацид бросился к бархатной портьере и, быстро отодвинув ее, открыл причину странного явления.
Внимательно прислушиваясь, не повторится ли снова имя, выведшее его из размышлений, Эска не проронил ни одного звука из этой мудрой беседы. Стоя одним коленом на земле и поджав под себя раненую ногу, он приложил ухо к складкам тяжелой портьеры и не переменил ни на йоту свою позу, до такой степени его внимание было живо и напряженно.