Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На кухне ворочалась на печи старая бабка Агафья, чесалась и сопела:
— Чтой-то мне, бабоньки, не спится? Все об чем-то думается, об чем-то думается… А об чем мне теперь думать?.. Будто я корову в поле гоню, гоню-то лесом и тут счас сосна, а по сосне-то белка прыгает, хвостом прикрывается, а хвост у ей пушистый-препушистый… Обернулась ко мне — смеется, явственно так…
— Все от жизни от хорошей, — бурчит ей в ответ Александра. Сама она сидит около лампы и смотрит прямо на белый огонь не мигая.
Тиша спит на полу спокойно и беззвучно, как спят животные.
Антонина стоит, прислонившись к двери, и глаза у нее далекие, светлые и дерзкие, как два фонаря поезда в черную ночь.
XЗастыла лесная топь в ноябре. Лег между черных омертвевших стволов кто-то длинный, изгибистый, широкий, лег ничком, сложив на темени руки, укрылся пухлым полотнищем снега и уснул.
Там, где-то внизу глубоко, робко бились ключи, живые, но глухие, чуть слышные; слишком толстый и крепкий вырос над ними лед и придавил их вплотную к земным недрам.
Голые сучья и ветки раскинулись над ними сквозные, как паучья сеть, и в просветы этой сети глянуло сверху вниз холодное небо.
От мороза крякало в лесу столетнее дубье, хлопало рукавицами и дуло на иззябшие пальцы; поднялась поземка, белая, как плещущий саван, и закружилась лениво по дороге, стирая черные тени с деревьев и яркие пятна с земли.
Было что-то нудное в этой поземке. Она переплескивала с сугроба на сугроб на дворе лесопилки, ползала вдоль сараев; в ней купались, как в снятом молоке, склады досок и плавали серые кучки рабочих.
Был праздник; захлебывалась, пронизывая снег, гармоника, за ней гонялся низкий, простуженный, тоже глотающий морозную мглу голос.
Антонина сидела около окна, вбирала в себя беспокойные складки сугробов и думала, что вот теперь она будет работать на Дениса все время, пока приедет со службы Максим, потом будет работать на Максима все время до самой смерти, а Максим будет дышать на нее по ночам перегаром водки.
Недавно приехал Денис и взял у Бердоносова ее деньги; ей же привез письмо от Максима; в письме он кланялся ей «от белого лица и до сырой земли», просил себя соблюдать и слушаться Дениса. Служил он где-то далеко на «теплом море».
Теперь Антонине вспомнилось его плоское желтое лицо, мутные глаза и косицы волос над глазами и тот особенный кивок головы, которым он взбрасывал назад эти косицы, когда крестился перед сном.
Все было ненавистное и чужое. Вспомнились душные конопляники, темные углы риги, фырканье лошади по ночам, плач ребенка…
У невестки теперь был тоже ребенок, мальчик, а Филька стал сухоруким — левая рука онемела от оглобли пантеревцев и висела, как полено.
Мерещились огромные отцовские лапти и переплет веревочных оборок на холсте онуч; потом рыжая борода во всю грудь и сонные глаза под тяжелыми веками. Он оправился теперь, только стал кашлять, как перегруженный воз, и болело в правом боку ниже ребер.
Охватили недомолвки прошлого, вились кругом, как хлопья снега, гасли, гинули, опять кружились. Кто-то, свесившись, силился что-то сказать, может быть, и говорил, но невнятно, и нельзя было расслышать и понять.
И потому тяжело было, как бывает тяжело в темном погребе, где чуть тлеют от зимней сырости свечи.
Смеркалось. Иссиня-дымный стал лес, и выше поднялась метель.
Комнаты в доме стояли тихие, и от тишины сумерки в них казались гуще.
Бердоносова не было. Слабоумный ушел куда-то; Александра, наряженная для праздника в темное шерстяное платье, о чем-то думала в другой комнате, у другого окна; слепая бабка одна говорила на кухне о семи серафимах, которых она видела ясно до последнего перышка в крыльях, о райских вратах и бешеном быке, который ей снился.
В этот вечер неожиданно приехал младший сын Бердоносова, Фрол. О нем не говорили в доме, и Антонина после узнала, что он ушел учиться против воли отца и отец от него отрекся.
Фрол вошел в дом, широкий в плечах, с головой, закутанной в башлык, легкой звериной походкой: здесь, в лесу, никто не ходил так, — ходили тише. Мужик в тулупе тащил за ним чемодан и узел.
— Господи Исусе! — всплеснула руками Александра, как молодая, выбежала навстречу; в дверях долго не могла найти скобки от слез и радостной дрожи.
У Фрола было худое, острое книзу, большелобое лицо, с таким же, как у отца, крылатым носом и насмешливыми серыми глазами, знающими себе цену.
Не хватало нескольких пуговиц на шинели; сухие широкие руки, развязав башлык, привычным движением метнулись по ней сверху вниз, и распахнулись полы; фигура Фрола сразу приросла к земле и стала еще шире и прочнее.
Александра всхлипывала, целуя его в мокрые губы, бормотала что-то — нельзя было понять, — растерявшаяся бабка Агафья по-детски пугливо щупала его холодный рукав, и толпились любопытные люди в дверях, сплошные от сумерек.
— Это все не факт, вот факт: в узилище год просидел и жив остался! Слава всем святым, на облацех летающим, так, бабка? — шутил, усмехаясь, Фрол. Усмешка была кривая, как у отца, а голос звучный, чуть прихваченный морозом. Слова вылетали из него певучие, плотно спевшиеся, гибкие, но его самого не было в словах.
«Умный», — подумала Антонина, хотя не поняла, над чем он шутит. Она после узнала, что его год держали в тюрьме за то, что он говорил где-то не теми словами, которые были дозволены; но теперь против воли она вся приковалась к его усмешке, к его большому лбу, расплывавшемуся светлым пятном в серых сумерках, и к веселым глазам, светящимся исподлобья.
Он раздевался и сыпал шутками; они отскакивали от него, как клочья сырой земли с ободьев колеса, а он был нетронутым где-то внутри их, в середине, как камень под водой.
«Умный», — молитвенно думала о нем Антонина.
Зажгли лампы. Спустили занавески. Комнаты, желтые от стен, стали прозрачнее и любопытней.
Фрол остался в одной красной рубахе, кем-то вышитой вдоль ворота. Антонина незаметно для себя думала — «кем?», когда ставила пузатый самовар на кухне.
XI— Что, Фрол Матвеич, хотела я вас спросить, — не знаю, можно ли?.. грех… он есть, али нет его вовсе?
Это было через два дня, когда она принесла в его комнату, на верхнем этаже, беремя холодных березовых дров топить печку.
В комнате затянуло окно, и видно было, как изо рта шел белый пар и как посинели пальцы у сидевшего за книгой Фрола. В чемодане и узле были книги; теперь они грудами лежали на столе, на подоконнике, на стульях, и от них в комнате стало осмысленней и теснее.
— Грех? — Фрол повернул к ней лицо с любопытными вздернутыми бровями, осмотрел ее всю сплошь, точно рукой провел, и весело скривил губы: — Был грех, да весь вышел.
Помолчал и добавил вдруг скороговоркой:
— Грех! Ну, ну, на что тебе грех? Живешь — и живи. Тоже нашла о чем думать: грех!
Антонина увидела, какое скучное и брезгливое стало у него лицо, точно он раздавил таракана.
— Я ничего, я так, — испугалась она. Звякнула под ее пальцами печная дверца, застучали полена; она старалась их класть как можно тише, но руки дрожали и бросали их не так, как ей хотелось.
— Ты откуда сама? — спросил Фрол.
— Я-то? Милюковская… Из села из Милюкова. Пожар у нас летом был, разбрелись кто куда… А я вот сюда пришла в услужение… Полсела сгорело…
Зажгла лучину, повернула ее огнем вниз, чтобы загорелась, и добавила, вдыхая смолистый дым:
— Ребенок у меня был, девочка… как в избе в люльке лежала, так и сгорела… косточек не осталось… Теперь она куда делась, а?
Лицо ее стало строгим и выпуклым.
— Вознеслась в дыму и огне, аки голубица, перед престол всевышнего… — криво усмехнулся Фрол и брезгливо заговорил вдруг, как давно надоевшее:
— Но престола всевышнего нет, и никто не возносится… Все на земле, из земли и в землю. Земля еси и в землю отыдеши, — это, баба, верно сказано… Греха нет. Смысла тоже никакого нет… Солнце греет, вот и смысл. Чем меньше свободного времени, тем спокойней: мыслей не лезет. Мысли, баба, — это бессонница, — дело вредное и лишнее; помелом их от себя гони. Хребтом больше думай, проживешь дольше. Я вот в остроге сидел, одиночкой… Никого со мной другого не было: я да мысли. Ну, и опротивели же они мне, эти мысли. Не дай бог!.. вредное дело! Главное, что их отпущено человеку больше, чем нужно, его от них и пучит… Бог да бог! Подумаешь, простая штука какая. Выдумал райские ворота, и готово. И пожалуйте к боженьке в гости. Нет, ты тысячу лет проживи и вперед иди, все время не отдыхая, тогда, может, тебе божий коготь покажется… один коготок, и то в светлом видении… Эх ты, баба, — гнездо сомнений!. — Он опять усмехнулся. — Ребенок сгорел, скажите, пожалуйста, фокус какой! Что она, железная была, что ли? Молочко пила, вот и сгорела. Все, что питалось, то и сгорит… Дрова вон тоже в свое время кое-что кушали, — кивнул он на печь.
- Севастопольская хроника - Петр Александрович Сажин - Русская классическая проза
- Неторопливое солнце (сборник) - Сергей Сергеев-Ценский - Русская классическая проза
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза
- В Рождество - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький - Русская классическая проза