И к петербургским хулиганствующим поэтам объединения ОБЭРИУ Левитин тоже шел через Одессу, через ее жизнерадостность и смех. У него есть интересное, немного шутливое, но, в общем, вполне серьезное рассуждение о Петербурге и Одессе: «Петербург – город, умудренный опытом безумия. Одесса же сошла с ума от возможностей и веселья. В Петербурге сумасшедшие сошлись. Одесса же обезумела от счастья. Главное желание Петербурга – чтобы его оставили в покое, отсюда ослепшие окна домов, могучие щеколды на дверях, порывы сырости из переулков; Одесса жаждет общения. Ее сумасшедшие назойливы и болтливы, не отличить от здоровых». И еще: «Тень петербургской литературы лежит на нашей жизни, и ее не перешибет солнце одесской, потому что мы склонны верить мраку». Но сам Михаил Левитин мраку не верит. Он одессит до корней волос. Любимое его слово и понятие – «счастье»: «…хочу игры – не знаний, я хочу с ч а с т ь я (разрядка моя. – П.Б.) игры». Или о своем первом спектакле по Хармсу, который, в принципе, могли бы и закрыть, настолько он был необычен и не ко двору в те тяжелые и скучные 80-е: «…и ничего не могло поделать управление культуры с этим воплем с ч а с т ь я (разрядка моя. – П.Б.), вырвавшимся из груди маленького несчастного театра». А когда его совсем недавно спросили, в какую сторону будет развиваться его театр, он ответил – в сторону «абсолютного с ч а с т ь я».
Это, конечно, редкостное мироощущение для современного человека и художника. Мы больше привыкли к глубоким переживаниям и внутренним драмам, к дисгармонии и самокопаниям. Левитинская счастливая безмятежность – это то, что он предъявляет миру. Внутренне он, конечно, не так прост. И наверняка главные свои переживания носит глубоко в себе. Но это, опять же, не мешает ему быть исключительно театральным человеком, который умеет играть, а потому всегда знает больше, чем говорит.
Его девиз в творчестве – это обэриутство. Левитин не любит слова «абсурд», оно ему кажется слишком заумным и литературоведческим. Он предпочитает говорить об обэриутстве как о жизненной философии без философствования, как о мировоззрении без сложных мировоззренческих категорий, как о позиции, которая ничего не позиционирует. «Обэриутство – это попытка мрака вышутить самого себя. Наконец-то заняться пустяками. А пустяки-то по морде, по морде! Никогда я не читал у обэриутов осуждения советской действительности, они не удостаивали происходящее оценки».
Вот и Левитин не удостаивает происходящее оценки. Характеризуя обэриутов, он, конечно, пишет прежде всего о самом себе. Его спектакль «Хармс! Чармс! Шардам!» настолько не соприкасался с происходящим, что было трудно понять, как удавалось режиссеру в то не самое веселое московское десятилетие 80-х сохранить в себе столько нравственного здоровья. Уже сегодня, когда приходишь на «Карло – честный авантюрист» и попадаешь в атмосферу абсолютно безмятежного веселья и головокружительного остроумия и чувствуешь за спиной зрительскую аудиторию, состоящую из молодых людей, которые ведут себя как дети на детских представлениях, подсказывая персонажу, придуривающемуся, что забыл, как зовут его невесту, ее имя, то опять поражаешься. Откуда все это? Почему актеры, эти, в общем, взрослые люди, с таким азартом отдаются игре? Очевидно, для театра Левитина игра – единственное устойчивое положение в неустойчивом, колеблющемся мире. Настоящую игру нельзя сымитировать, нельзя подменить ложным подобием игры. Такой ложный театр сразу же обнаружит свою фальшь и пошлость. Играть нужно серьезно, с отдачей и подлинным проживанием процесса этой игры. И только такой театр может подарить то ощущение счастья, к которому так стремится Михаил Левитин.
Театр Левитина нельзя в полном смысле назвать драматическим театром, в котором режиссер берет какую-то пьесу и ставит ее. Левитин на протяжении всей своей режиссерской биографии пьес выпустил не так уж много, а если и выпустил, то скорее своего собственного сочинения. А такие авторы, как Шекспир или Чехов с его драмами (Левитин из Чехова ставил только повесть «Скучная история», в которую ввел реплики из «Чайки», и рассказ «Враги», но это опять была его собственная, Михаила Левитина, пьеса), уж не говоря о каком-нибудь Шиллере или, упаси Боже, новой драме, рожденной в лихие 90-е (как я уже говорила, Левитин не любит улицу), его особенно не интересовали. Правда, сейчас Левитин репетирует «Короля Лира», что для такого режиссера очень неожиданный шаг. Но, конечно, он поставит Шекспира по-своему, не в том стиле психологизма, как это принято на наших сценах, а, скорей всего, в игровом стиле. У Левитина – особый театр, театр эксцентрики и гротеска. Особая форма – свободная, жестко не закрепленная ни в каких канонах, воздух, атмосфера создаются импровизацией и, конечно, стихией игры, которую Левитин часто сам называет карнавалом. Этот театр очень демократичен, он весь – в зоне контакта с публикой. Он раскрыт, распахнут и обрушивается на зал каскадом виртуозных номеров и трюков.
Излюбленное актерское амплуа в театре Левитина – клоун. «Мне не нужен артист, похожий на нашего с вами современника, – говорит Михаил Левитин. – Мне нужен человек из другого мира. Поэтому в театр сразу беру людей с художественным сдвигом. Какие-то странные люди, все музыканты, все с особой пластикой. Все – индивидуальности. Все немножко клоуны. Все-таки клоунада – самая важная опора для драматического искусства. Сильная, мощная клоунада. Выше клоунады, на мой взгляд, ничего быть не может». Из актеров, похожих на наших с вами современников, у Левитина на протяжении его режиссерской жизни был разве что Михаил Филиппов. Его с Левитиным связывают долгие годы дружбы и общие истоки: оба когда-то в молодости были членами театральной студии при МГУ «Наш дом». Михаил Филиппов – не клоун, но и то, как он играл в спектакле «Тайные записки тайного советника» (а сейчас именно он репетирует Лира), нельзя было назвать в чистом виде психологическим стилем. Это было что-то между психологизмом и эксцентрикой. Более заостренная подача, более локальные переживания. И вся сложная жизненная канва умудренного жизнью профессора, достигшего заслуженного признания со стороны коллег, все непростые отношения с женой и дочерью, от претензий и волнений которых профессор очень устал, нужны были в этом спектакле только для одного, главного признания в финале. Признания в том, что все эти годы, всю свою неустроенную старость профессор любил только одно существо на свете: Катю (О. Левитина), молодую девушку, терзающуюся вопросами, которыми всегда терзается молодость. Это было не совсем по Чехову, потому что у Чехова мотива любви профессора к Кате нет, а есть только растерянность перед жизнью и неумение помочь другому человеку, несмотря на всю свою долгую жизнь и, казалось бы, нажитый опыт. Но Левитину, очевидно, не хотелось копаться в с к у ч н о й, тривиальной житейской истории. Ему нужно было более возвышенное переживание. Левитину не интересен мотив несостоявшейся жизни, ему более интересен мотив несостоявшейся любви. Вообще эта тема – любви – занимает свое место в его прозе. В романах Левитин бесконечно на эту тему изъясняется. И в театре он говорит об этом тоже часто.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});