Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наступило натянутое молчание. Ансельм, окончательно шокированный, натянул пальто.
— После этого говорить уже не о чем. Должен сознаться, что твоя позиция меня глубоко огорчает. Она смущает даже преподобную мать. С самого моего приезда мне совершенно ясно, какие между вами разногласия, — он встал и ушел в свою комнату.
Фрэнсис еще долго сидел в сгущающемся тумане. Эти последние слова задели его больнее всего: значит, его предчувствие подтверждалось. Теперь он не сомневался, что Мария-Вероника подала просьбу о переводе.
На следующее утро каноник Мили должен был уехать. Он возвращался в Нанкин, чтобы провести неделю в викариате, а затем отправиться в Нагасаки инспектировать шесть японских миссий. Его чемоданы были упакованы, носилки для доставки к джонке ждали, он уже распрощался с сестрами и детьми.
Теперь, одетый для путешествия, в солнечных очках, с куском зеленого газа, спускающимся со шлема, Ансельм стоял в передней, прощаясь с отцом Чисхолмом.
— Ну, Фрэнсис! — Мили протянул руку, словно нехотя даруя ему прощение. — Мы должны расстаться друзьями. Не всем дано хватать звезды с неба. Я думаю, что ты действовал из лучших побуждений. — Он выставил грудь вперед. — Странно! Мне не терпится отправиться дальше. Страсть к путешествиям у меня в крови. До свидания! Au revoir! Auf Wiedersehen! И последнее, но не менее важное — да благословит тебя Бог!
Спустив противомоскитную сетку, Мили залез в носилки. Носильщики, сгибаясь под тяжестью и охая, подняли его и тронулись, шаркая ногами. У покосившихся ворот миссии выглянул из носилок и прощально помахал белым носовым платком.
На закате отец Чисхолм вышел пройтись и, задумавшись, очутился среди развалин церкви. Был его любимый час — час подкрадывающихся сумерек и далеко разлившейся тишины. Он уселся на обломке каменной глыбы, думая о своем старом учителе — почему- то он всегда видел Рыжего Мака глазами школьника — и вспоминая его призывы к мужеству. Сейчас в нем было мало мужества. Эти последние две недели непрерывных усилий над собой, чтобы терпеливо переносить покровительственный тон своего гостя, совершенно опустошили его. Но может быть, Ансельм был прав. Разве не был он и в самом деле неудачником и в глазах Бога, и в глазах людей. Он так мало сделал. И это малое, сделанное с таким трудом и такое несовершенное, было почти уничтожено. Как же ему быть дальше? Томительная безнадежность охватила его. Сидя неподвижно, с опущенной головой, он не услышал шагов у себя за спиной. Матери Марии-Веронике пришлось окликнуть его.
— Я не помешаю вам?
Отец Чисхолм изумлено посмотрел на нее.
— Нет, нет… как видите, — он болезненно улыбнулся, — я ничего не делаю.
Наступило молчание. В неясном сумеречном свете ее лицо заливалось бледностью. Отец Чисхолм не мог видеть нервного тика у нее на щеке, но он чувствовал какую-то странную напряженность ее фигуры. Она сказала бесцветным голосом:
— Мне надо поговорить с вами.
— Да?
— Несомненно, вам будет унизительно слушать меня, но я должна сказать вам. Я… Простите меня.
Слова, сначала выдавливаемые насильно, потом полились беспорядочным потоком, набирая скорость.
— Я горько, я мучительно сожалею о своем поведении в отношении вас. С первой нашей встречи я вела себя постыдно, греховно. Во мне сидит дьявол гордыни. Он всегда был во мне, еще с самого раннего детства, когда я бросала вещи в голову моей няни. Вот уже столько недель я хочу прийти к вам, сказать вам… но моя гордыня, моя упорная злоба не пускала меня. Эти последние десять дней я плакала о вас в душе. Это третирование, эти унижения, которые вы терпели от грубого, светского, приверженного к земным благам священника, который недостоин развязать вам ботинки. Отец, я ненавижу себя — простите, простите меня…
Ее голос оборвался, она припала к земле и зарыдала, закрыв лицо руками.
Все краски в небе поблекли, только за вершинами гор светился еще зеленоватый отблеск вечерней зари. Он быстро угас, и милосердный сумрак окутал их. Прошло какое-то время, одинокая слеза скатилась по ее щеке.
— Теперь вы не покинете миссию?
— Нет, нет… — у нее разрывалось сердце, — если вы позволите мне остаться. Я никогда не знала никого, кому я так хотела бы служить. Я никогда не знала души лучше, возвышеннее вашей.
— Шшш… дитя мое. Я бедное и ничтожное созданье… Вы были правы… я простой человек…
— Отец, сжальтесь надо мной… — земля приглушала ее рыданья.
— А вы — знатная дама. Но в глазах Бога мы оба с вами дети. Если мы сможем работать вместе и помогать друг другу…
— Я буду помогать вам, чем только смогу. Одно я, во всяком случае, могу сделать. Мне ничего не стоит написать брату. Он отстроит заново нашу церковь… восстановит миссию. Он очень богат, он с радостью сделает это. Если только вы поможете мне, поможете мне побороть мою гордыню.
Они долго молчали. Ее рыдания стали затихать. Великое тепло переполнило его сердце. Он взял ее за руку, чтобы поднять с земли, но она не хотела вставать. Тогда он встал на колени рядом с ней и, не молясь, стал смотреть в чистую мирную ночь. Оттуда, из этой ночи, сквозь века, тоже стоя на коленях среди теней сада, смотрел на них другой бедный и простой человек.
7Было солнечное летнее утро 1912 года. Отец Чисхолм отделял воск от собранного меда. Его мастерская в конце огорода, построенная в баварском стиле — опрятная, целесообразная, с ножным токарным станком и аккуратно разложенными по полкам инструментами — была для него и сейчас таким же источником удовольствия, как в тот день, когда мать Мария-Вероника протянула ему ключ от нее. Сейчас она была полна сладким запахом тающего мёда, громадная миска которого выделялась на полу желтым озером среди свежих стружек. На скамейке стояла плоская кастрюля застывающего рыжевато-коричневого воска, из которого завтра он будет делать свечи. И какие свечи! — ровно горящие и душистые — даже в соборе святого Петра не найти таких!
Со вздохом удовлетворения Фрэнсис вытер лоб, его короткие ногти были заляпаны воском. Потом, подняв на плечо большой кувшин меда, он толчком открыл дверь и пошел через сад. Фрэнсис был счастлив. Просыпаясь утром, когда скворцы щебетали на карнизах и прохладная утренняя роса еще лежала на траве, он думал, что не может быть большего счастья, чем работать — много руками, меньше головой, но больше всего сердцем — и жить, просто, так, как он живет, близко к земле, которая никогда не казалась ему далекой от неба.
Провинция процветала, и народ, забывая о наводнении, чуме и голоде, пребывал в мире. Пять лет прошло с тех пор, как миссия, благодаря щедрости графа Эрнеста фон Гогенлоэ, была отстроена заново. Теперь она скромно благоденствовала. Церковь была больше и прочнее первой. Отец Чисхолм построил ее основательно, без лепных работ и штукатурки, по образцу монастырей, которые королева Маргарита строила в Шотландии сотни лет назад. Классическая и строгая, с простой колокольней и нефами, поддерживаемыми сводчатыми арками, она все больше и больше нравилась ему своей простотой. В конце концов, новая церковь стала нравиться ему еще больше той, первой. И она-то уж была надежной.
Школа была расширена, к ней пристроили новый детский дом. Покупка двух примыкающих орошаемых полей позволила создать при усадьбе образцовую маленькую ферму со свинарником, коровником и загородкой для кур, где гордо расхаживала Марта, в деревянных башмаках, с подоткнутым подолом, разбрасывая зерно и счастливо клохча по-фламандски.
Теперь его паства состояла из двух сотен преданных душ, из которых ни одна не преклоняла колени перед алтарем по принуждению. Приют для сирот увеличился втрое, и его терпеливое предвидение начало приносить первые плоды. Старшие девочки помогали сестрам с малышами, некоторые вступили в новициат, другие скоро должны были выйти в мир. А прошлым Рождеством он выдал замуж старшую, девятнадцатилетнюю девушку, за молодого крестьянина из деревни Лиу. Когда недавно отец Чисхолм был там — это была веселая, удачная поездка, из которой он вернулся только на прошлой неделе — молодая жена опустила голову и сказала, что он должен вскоре вернуться, чтобы совершить еще одно крещенье.
Отец Чисхолм переместил тяжелый мед на другое плечо — маленький, сутулый человек сорока трех лет начинающий лысеть, с уже дающим о себе знать суставным ревматизмом. Ветка жасмина хлестнула его по лицу. Редко сад бывал так прекрасен. Этим он тоже был обязан Марии-Веронике. Хоть у него и были довольно искусные руки, но в садоводстве Фрэнсис ничего не смыслил. Зато у преподобной матери неожиданно проявился талант выращивать цветы. Из ее родной Германии прибыли семена и пучки саженцев, заботливо укутанные в мешковину. Письма Марии-Вероники с просьбой прислать черенок того или другого растения летели в знаменитые сады Кантона и Пекина, подобные его быстрым, назойливым белым голубям. И эта красота, это пронизанное солнцем святилище, полное щебета и жужжанья, — все это дело ее рук.