По телу графини пробежала легкая дрожь, она, вероятно, почувствовала всю справедливость этих слов, но продолжала молчать.
— И твой отец принимает эту невероятную жертву, — с возрастающим волнением продолжал Вольдемар, — и моя мать допускает это! Впрочем, ведь тут речь идет о том, чтобы вырвать тебя у меня, и ради этого они готовы похоронить тебя заживо. Если бы вместо Льва погиб я и твоего отца постигла бы та же участь, то он приказал бы тебе остаться, а моя мать старалась бы всеми силами удержать тебя. Теперь же они сами внушили тебе эту мысль, хотя и знают, что она повлечет за собой твою смерть. Но что им за дело до того, ведь эта смерть сделает невозможным брак между нами, и этого для них достаточно…
— Оставь эти злобные слова, — прервала его Ванда. — Ты несправедлив ко мне. Даю тебе слово, что я сама пришла к этому решению. Мой отец уже стар; раны, длительное заключение и наше поражение сломили его душу и тело. Я — единственное, что у него осталось, последняя нить, привязывающая его к жизни. Неужели ты думаешь, что я могла бы спокойно жить возле тебя, зная, что он, одинокий и покинутый, обречен на ту участь, которую ты только что описал? Неужели ты в состоянии предполагать, что я сама причиню ему страшнейшее огорчение браком с тобой, в то время когда он считает тебя своим врагом? Единственное, чего я могла добиться, и то лишь с большим трудом — это было разрешение сопровождать моего отца в ссылку. Я знала, что мне предстоит тяжелая борьба с тобой. Пощади меня, Вольдемар, у меня осталось уже немного сил.
— Для меня — да, — с горечью произнес Нордек. — Ведь все силы и вся любовь, которые ты еще имеешь, принадлежат исключительно твоему отцу. Что будет со мной — тебе безразлично. В тебе говорит только графиня Моринская. Ваши национальные предрассудки так сильны в вас, что вы можете расстаться с ними, лишь расставаясь с жизнью. Твой отец никогда не согласился бы на то, чтобы ты сопровождала его, если бы я был поляком.
— Если бы мой отец был свободен, — беззвучно проговорила Ванда, — то я, быть может, нашла бы в себе мужество ради тебя бороться со всем тем, что ты называешь «национальными предрассудками», но теперь я этого даже не хочу, потому что это было бы изменой мне самой. Я пойду с ним, если бы даже должна была умереть от этого.
Тон этих последних слов показывал, что решение молодой девушки непоколебимо; казалось, и Вольдемар убедился в этом.
— Когда ты собираешься ехать? — после паузы спросил он.
— В будущем месяце. Я могу увидеть отца, лишь встретившись с ним в О. Тогда, вероятно, и тете будет разрешено свидание; она проводит меня в О. Ты видишь, нам еще незачем прощаться сегодня, до этого еще далеко. Только обещай мне до того времени не приезжать в Раковиц и не нападать на меня так, как ты сделал сегодня. Мне необходимо все мое мужество, а ты отнимаешь его у меня своим отчаянием. Прощай!
— Прощай, — кратко, почти сухо произнес Нордек, не взглянув на нее и не взяв руки, которую она ему протягивала.
— Вольдемар! — В тоне Ванды выражался трогательный упрек.
Но он был бессилен против необузданной раздраженности молодого человека. Гнев и страх потерять любимую девушку заглушали в нем всякое чувство справедливости.
— Быть может, ты и права, — сказал он суровым тоном, — но я не могу примириться с такой огромной жертвой. Так как ты настаиваешь на ней, то я должен смириться со своей судьбой. Жаловаться я не умею, ведь это тебе известно. Моя злость оскорбляет тебя, значит, лучше мне замолчать. Прощай, Ванда!
Графиня, по-видимому, боролась сама с собой, но после некоторого колебания молча поклонилась ему и вышла из комнаты.
Вольдемар дал ей уйти и стоял, повернувшись к окну и прижавшись лбом к стеклу; он долго оставался в этом положении и обернулся лишь тогда, когда его назвали по имени.
Это была княгиня, неслышно вошедшая в комнату. Что сделал последний год и удары судьбы с этой женщиной! Правда, княгиня держалась по-прежнему прямо и гордо, и при первом взгляде нельзя было заметить особой перемены в ее лице, но каждый внимательный наблюдатель тотчас же понял бы, чего стоила смерть Льва Баратовского его матери. Было видно, что этот удар, поразивший как сердце, так и гордость матери, проник в самую глубину души; поражение ее народа, судьба брата довершили остальное и окончательно сломили эту непоколебимую и сильную натуру.
— Ты снова обрушился на Ванду! — произнесла она. — Ты ведь знаешь, что это напрасно.
Ее голос звучал теперь совершенно иначе, чем прежде, и был глухим и беззвучным.
Вольдемар обернулся, на его лице все еще оставалось прежнее озлобленное выражение.
— Да, это было напрасно, — мрачно произнес он.
— Я тебе заранее говорила. Раз Ванда приняла какое-то решение, то оно непоколебимо; кажется, ты должен был бы наконец понять это. Это ты безжалостен к ней, ты один.
— Я? — почти угрожающе переспросил Вольдемар. — А кто внушал ей это решение?
— Никто, — ответила княгиня, серьезно и твердо встретив взгляд сына. — Ты знаешь, я давно отказалась от вмешательства в ваши дела. Но я не могу и не хочу удерживать Ванду. У моего брата не осталось больше никого на свете, кроме нее; следуя за ним, Ванда только исполнит свой долг.
— Чтобы умереть, — добавил Вольдемар.
— Смерть за последнее время так часто приближалась к нам, что мы перестали ее бояться. Нам нечего больше терять! Эти ужасные годы разбили столько надежд, что и тебе придется смириться, если разобьется и твое счастье.
— Можете не беспокоиться, я сегодня убедился, что Ванду не переубедить, и смиряюсь.
Княгиня несколько секунд испытующе смотрела на сына.
— Что ты задумал? — вдруг спросила она.
— Ничего! Ты же слышала, что я решил покориться неизбежному.
Мать не сводила глаз с его лица.
— Ты не покорился!.. Будто я не знаю своего сына. У тебя что-то на уме, что-то безумное, опасное. Берегись! Это — личное желание Ванды, она не покорится даже тебе.
— Увидим, — холодно ответил молодой человек. — Впрочем, можешь быть совершенно спокойна. Может быть, то, что я задумал, и безумие, но если оно сопряжено с опасностью, то она грозит только мне. Самое большее, что может быть поставлено на карту, — это моя жизнь.
— Твоя жизнь? — повторила княгиня. — И это ты говоришь в утешение своей матери?
— Прости, но мне кажется, что со времени смерти Льва для тебя это не может иметь значения. Мама, — продолжал Нордек, подходя ближе. — Тогда, у тела моего брата, я не смел утешать тебя и не смею и теперь; я всегда был чужим, лишним, и в твоем сердце никогда не было места для меня. Я приезжал в Раковиц, потому что не мог больше жить, не видя Ванды; тебя я не искал, как и ты меня, но, право, я нисколько не виноват в нашем отчуждении.