Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Внучонок, как же! — сказал Пал Палыч, но гривенник подал, нахмурился и пошел быстрее, постукивая своей дорогой палкой. Только у Горного института он опомнился и поспешно зашагал на Петроградскую, в ресторан. Надо было работать, непременно работать: ему казалось, что и с ума недолго сойти, если все будет так продолжаться.
«Что — продолжаться? — спрашивал он себя, закуривая. — Что? Ну, привязался к женщине, к молодой, в дочери она мне вполне годится. Глупость, вздор, чепуха. Теперь вот, несомненно, с прошествием времени, а может уже и нынче, завтра, к сыну ее привяжусь. И конечно. А моряк — моряком… Именно так…»
Он усмехнулся и пошел скорее. О таких вещах думать было трудно, — он не умел, да и не хотел.
— Ах, Тонечка, Тонечка, — шептал он и покачивал головой, — ах, Тоня!
На Николаевском мосту он вошел в маленькую, душную часовню, всю пропахшую воском, ладаном и тлеющей парчою, и постоял в уголку, возле двери. Часовня была пуста. Мрачно, потрескивая, горели свечи. Пал Палыч закрыл глаза и с силою втянул в себя запахи часовни. Тотчас же возникло перед ним какое-то детское воспоминание: как стоит он в деревенской церкви и дремлет, как шуршит возле уха пышная юбка матери, как поют, а кто-то рядом молится вслух, со слезами и вздохами.
— Рабы твоей Антонины, — вдруг прошептал он и стер пальцем слезы под очками, — и младенца…
Потом он купил самую большую свечу и неумело поставил ее перед образом богоматери.
«Что ж, — думал он, выходя из часовни, — если ты есть, поймешь, а если тебя нет…» Он усмехнулся и надел шляпу, ему было немного стыдно и неловко…
Чвановский ресторан, где Пал Палыч нынче служил метрдотелем, был еще не полон, но завсегдатаи уже шли чередою и здоровались с Пал Палычем приветливо, некоторые — поплоше — даже искательно. Все нынешние нэпманы: владельцы колбасных магазинов на Петроградской стороне, ювелиры, кондитер Дюпре, скобяник Коровякин, просто комбинаторы в остроносых туфлях, с кольцами на пухлых, шулерских пальцах, меховщики, сапожник Звягин, несколько пожилых инженеров, которые еще носили старые форменные фуражки, знаменитый на Петроградской стороне обжора бывший архивариус министерства иностранных дел Дорошенков-второй — все они видели в Пал Палыче нечто такое, особое и совершенно неуловимое, что связывало их с прошлой, навсегда исчезнувшей жизнью, к которой, кстати сказать, большинство из них не имело доступа. Слова «Контан», «Донон», «Вилла Родэ», «Норд-экспресс» щекотали этих бурно и мгновенно разбогатевших людей, и то обстоятельство, что бесстрастный и отменно вежливый Пал Палыч, знаменитый Швырятых, «обслуживал» их и корректно рекомендовал лангусты, или недурных омаров, или «просто, знаете ли, угощу я вас сегодня селедочкой-голландкой», — вызывало во всех них острое желание именно через Пал Палыча, при его посредстве, стать тем, кем они уже никогда не могли быть, стать потихонечку, шепотком, солью России, начальством, как некогда Александр Федорович Керенский, или Чернов, или Юсупов…
Пал Палыч знал это и тихонько улыбался в усы.
Это было такое же быдло, такое же алчное и подлое зверье, как и Рубинштейн, и Монасевич-Мануйлов, и Гришка Распутин, и Лианозов, и Терещенко. Только потрусливее, помельче и куда глупее.
Самое же противное было во всех них — убогое, дурацкое и вместе с тем энергичное убеждение в том, что все то, что рухнуло навечно, можно как-то слепить, склеить, зашпаклевать и, подмазав краской, вновь пустить в дело.
Портреты Маркса и Энгельса в золотых рамах висели в их «ателье», в их «салонах парижских мод», в их колбасных, булочных, бакалейных магазинах, в их ресторанах и кафе, но это было только для виду. Собираясь под гостеприимной сенью Чвановского ресторана, они — все эти люди в пиджаках из твида и английской тонкой шерсти, в сорочках голландского полотна, золотозубые, холеные, розовые — на особом птичьем языке передавали друг другу новости, «самые свежие», «самые точные», «самые достоверные», «из первых рук», «из самонадежнейшего источника» — о том, что «советскому прижиму труба», ибо близится нашествие на совдепию двунадесяти языков, ибо там, наверху, — склока, «все передрались», на российский престол взойдет под звон сорока сороков, и непременно притом в Москве, Кирилл, Павел Николаевич Милюков будет, несомненно, министром финансов, а что касается до Керзона, то… и т. д. и т. п.
Молчаливый, корректный, моложавый с виду метрдотель улыбался скептически, слушая предсказания и достоверные сообщения. Рухнула и разлетелась в труху та гниль, разлетятся со временем в пыль и нынешние чвановские гости. Не на них можно было положиться в прошлые времена, не эти соль нынешнего времени. Соль где-то в другом месте. Где — Пал Палыч не интересовался, но трезвым своим умом понимал — не слепить никаким клеем осколки того, что он знал в не столь уж давние времена и что вызывало в нем одну лишь брезгливость… И в деньгах ли, вокруг которых так бушевали и бушуют сейчас страстишки, смысл человеческой жизни?
Стоя нынче на обычном своем месте у красного плюшевого диванчика, вблизи входа, здороваясь с гостями, он вглядывался в них по-особому, ища хоть в ком-либо выражение, которое бы соответствовало его приподнятому и серьезному душевному состоянию.
Но нет, эти люди торопились к своему ужину, к своему деловому разговору за рюмкой перцовки, к своим новостям. Весьма возможно, и даже наверное, и они кого-то любили, что-то чувствовали, ревновали, страдали. Но это было далеко не главным в их жизни. Как жесткой коркой, покрылись их души неким предохранительным составом, тем самым, которым была покрыта когда-то душа Пал Палыча. Чистоган, а все остальное — наплевать.
И вдруг Пал Палыч испытал ко всем этим людям чувство, похожее на жалость. Для чего дана им жизнь? Какие у них радости? Для какой цели они тут перешептываются, подписывают контракты, спорят, торгуются, острят? Зачем?
— Значит, из холодных пойдет осетринка, — машинально записывал он в свой блокнот. — Икорочка битая, салатик рекомендую наш, любительский, с парниковыми огурчиками и с маринованной сливой…
Говорил, записывал, и виделась ему Антонина. Как стоит она, почему-то в белом платье, держит младенца на руках и ждет. Чего ждет?
Блокнот внезапно выпал из его пальцев, карандаш ударился о тарелку, подскочил и покатился по полу. Сытые рыла совладельцев кирпичного завода «Муравьев и К°» недоуменно глядели на него.
— Захворал я, кажется! — сухо, чтобы никого не разжалобить, произнес он. — Извините, официант вас без меня обслужит…
Струпный квартет заиграл увертюру к «Кармен».
«А в опере-то я никогда не был!» — подумал Пал Палыч, надевая пальто.
Поднял почему-то воротник пальто, пониже нахлобучил шляпу и велел извозчику вести себя в родильный дом. Там и только там было нынче его место.
Ей снились легкие, радостные сны: снилось, что ее любят; снились глаза — близкие, милые, ласковые; снилось поле — огромное, беспредельное, будто она все смотрит и не видит конца, а в лицо ей дует ветер — теплый, волнами. Снилось, что ее несут на руках — долго, долго; что она засыпает и просыпается, а ее все несут; снился покой, и снилось, что это все сон, а на самом деле все иначе и лучше, настолько лучше, что даже невозможно дышать…
Она спала восемнадцать часов и проснулась, потому что ей принесли ребенка. Он был весь запеленатый и твердый, маленькие, черные его глаза еще никуда не смотрели — не умеет смотреть! И чудесно вырезанный красный его ротик порой смешно и непонятно морщился. Он был смуглым, словно загорел, и редко, чрезвычайно выразительно моргал.
Высокая, красивая сестра вымыла борной набухшие соски Антонины и ловко положила мальчика слева на кровать.
— Ну что же вы? Мамаша!
Антонина испуганно оглянулась на сестру. Она как-то забыла, что надо кормить. Она все еще смотрела на сына.
— Дайте же ему грудь!
Антонина наклонилась и неловко дотронулась соском до ротика ребенка. Мальчик груди не взял, но страшно забеспокоился, наморщил ротик, выражение его личика сделалось серьезным, хлопотливым.
— А вы настойчивее. Смотрите, как есть хочет…
— Да я его задушу, — дрожащим шепотом сказала Антонина, — я боюсь…
Сестра улыбнулась и села на край Антонининой постели, но в это мгновение мальчик вдруг взял грудь. Антонина вздрогнула, сморщилась и часто задышала.
— Что, — вставая, спросила сестра, — странное чувство, да? Я тоже в первую секунду…
Она поправила одеяло и отошла к другой кормящей…
Несколько секунд Антонина пролежала с закрытыми глазами. Потом осторожно и робко приподняла пеленку на головке сына и пальцем дотронулась до легких курчавых волос. Потом ощупью нашла ухо — такое маленькое и нежное, что тотчас же отдернула палец. Потом нашла ручку… Сердце ее билось все сильнее и сильнее…
- Твой дом - Агния Кузнецова (Маркова) - Советская классическая проза
- Второй Май после Октября - Виктор Шкловский - Советская классическая проза
- Том 5. Дар земли - Антонина Коптяева - Советская классическая проза