Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через месяц появился у нас в доме решительный старичок, розовый, как поросенок, долго мыл руки под рукомойником, долго слушал мать — какая я безнадежно непослушная, капризная, истеричная… Талант у матери — так рассказать, что вроде бы и верно, да только все не так. Вот с тем батоном, например, — несла я его из булочной, у самого дома поскользнулась и выронила. Она из окна видела. Батон я почистила — ни соринки на нем не осталось, а она вдруг говорит:
— Откуда грязь на батоне?
— Нет на нем грязи, — возразила я.
Сам понимаешь, что после моих дерзких слов было.
А старичку она рассказала между прочего, будто я назло ей батоны в грязи валяю и смотрю исподтишка, как она ест замаранный хлеб.
Долго она говорила, я не все тогда и поняла, особенно про мои наклонности. Спросишь, почему отец молчал? Утром она с ним заговорила вдруг приветливо, улыбнулась ласково — как мне, когда с васильками приходила, — он обнял ее, она не отстранилась. Он побрился в то утро, поцеловал ее, она его тоже… Он как сумасшедший стал, так что при старичке матери только поддакивал, на меня поглядывал нетерпеливо. Старичок меня осмотрел — к тому дню все у меня зажило — и сказал, что случай сложный, переломный возраст, пик инфантильного негативизма, паралич позитивной воли, явные симптомы клептомании, латентные пороки, возможны кризисные перегрузки психики, вплоть до суицидных интенций (видишь, какие я слова знаю — тебе-то, бедный мой Афанасий Иванович, и невдомек, какое злополучие ты избрал, — сопи, сопи, отдыхай), что лично он в таких случаях в химию не верит, от порошков проку не будет, от новомодных идей тоже, а советует он старинное, дедовское еще лекарство — недаром же говорит народная мудрость, что за одного двух дают; это он рекомендует, конечно, неофициально, но в своей многолетней практике, еще в Москве, до пенсии и возвращения в родное Сказкино, он, как профессор гонимой тогда психологии, прописывал детям из очень и даже очень, знаете ли, известных семей ученых, руководителей и артистов это лекарство — и всегда помогало, если давали щедрые дозы. У дверей мать ему что-то всучивала и всучивала, а я подумала, что либо найду, как спастись, либо ночью сегодня же повешусь. Не забывай, я уже не маленькая была, двенадцать исполнилось…
Наверно, бес меня надоумил — сбегала в аптеку, купила зеленки и всю себя ею сзади раскрасила. Вечером мать надо мной начала коршуном кружить — изголодалась… И вот даю я ей сама повод, который она выискивает: сделала вид, что ловлю муху, рукой бац по тарелке — тарелка на пол и вдребезги. Понимаешь, больше ждать сил не было — и страшно до черноты в глазах, и мать жаль нестерпимо, больную, я же все про них с отцом знала, стенки в доме фанерные, все их разговоры слышно. Как ни забивалась под подушку — все слышно… Не могла больше терпеть я страх и жалость — у меня на чердаке и веревка была уже привязана… Да, тарелка вдребезги, мать схватила припасенные розги, профессором рекомендованные, заголила меня… Но как увидела зеленые пятна, так губы у нее запрыгали, сморщились брезгливо, отшвырнула она и меня, и прутья…
— Убирайся из дому, — кричит, — гадина противная!
Я — бежать, вернулась к ночи, заползаю в дом — а они с отцом пьют, вторую бутылку водки кончают. Раньше не пила она, а тут надо же. До глубокой ночи пили, я не спала. Наверно, о многом они поговорить хотели и раз сто начинали даже, но хмель им мешал. В конце концов перестали они друг друга понимать.
— Послушай, что я скажу, — начинает один.
— Да не в том же дело, — перебивает другой.
— Как ты не понимаешь, — говорит один.
— Послушай, что я скажу, — перебивает другой.
— Да не в этом же дело.
— Как ты не понимаешь!
— Нет, но это же просто!
— Ты послушай меня!
— Ты вспомни, как это было!
— И все-таки я все тебе скажу!
И все в таком духе бормочут, мычат, пыхтят, а кажется им, что разговаривают…
Наконец затихли, легли, бросив стол неубранным, но вскоре мать начала ругаться и называть отца пьяным мерином, а он вдруг захрапел.
С той ночи мать пила все чаще и чаще, на меня никакого внимания не обращала — не то что бить, а и замечать перестала. Отец вышел на пенсию, совсем спился, ему, как ветерану войны, шли льготы, однажды даже на курорт его послали, но он пил и на курорте. У матери появились поклонники, она ведь у меня красивая. Тебе бы понравилась — между прочим, сверстники вы с ней, надо же. Так я и не узнаю никогда, как бы ее жизнь сложилась, не покрасься я тогда сдуру и дай ей принять лекарство, в котором она нуждалась…
Посещать меня поздно вечером в белом платье стала она часто — подойдет, приласкает, ласковые слова скажет. Ты таких слов, наверно, и не слыхивал. Жаль только, что я во время ее приходов всегда засыпала глубоко и вдруг — словно проваливалась… До сих пор приходит — и наяву, не во сне; не сумасшедшая я, отличаю-таки явь от бреда…
Профессора, розовенького этого поросеночка, я потом в церкви иногда видела, когда в хоре начала петь. У меня уже паспорт был, он меня, конечно, не узнавал, да и молился в сторонке — стеснялся, что ли. Я подумала и поняла, что он, как и мать, больной. И все-таки он-то ученый человек, как же себе не помог? Должен бы сам понять, кто его душой овладел и как велеть этому врагу выйти, как эту болезнь превозмочь. Так я о нем тогда думала и как-то на исповеди отцу Амвросию призналась в своих недобрых мыслях, а он подумал и сказал:
— Ступай к нему, все, что думаешь о нем, прямыми словами ему и выскажи!
Ой… Представляешь? Но повиновалась я. Розовенький выслушал меня и вдруг — заплакал. Схватил мою руку, принялся целовать. Потом вынимал что-то из письменного стола, тут же на металлическом подносе, убрав пузырьки и коробочки с лекарствами, сжигал.
— Все! — говорит. — Очистился!
Снова руку мою принялся целовать, порозовел больше обычного, в ладонь целует, потом в ребро ладони, да все крепче, крепче, чувствую — губами прихватывает… ну, думаю, сейчас укусит. Но — удержался, посмотрел на ладонь, потом на меня — и отпустил мою руку. Пот над губой вытер…
Вечером пошел он к отцу Амвросию, исповедался, причастился — и надо же, в ту же ночь преставился. Я испугалась — что же это от меня несчастье людям! Мать пить начала, старичка и вовсе я на тот свет отправила! Прибежала к отцу Амвросию, криком кричу. Он долго отдувался, потом говорит:
— Ты в его смерти не виновата. Надо так понимать, что длил Господь его жизнь, чтобы принять к себе покаявшимся. А то он до чего дожил — молился, а грешить продолжал, исповедовался, но не каялся. А ведь грех грехом распаляется, хворь духовная хворью держится. Дьявольскую страсть невозможно одолеть утолением — только покаяние от нее вылечивает или благодать свыше. Ты, знаешь… ты бодрствуй! И не греха бойся, а упорства в нем.
И отправил он меня сюда к своему другу, отцу Михаилу, чтобы определил в регентское училище, а на прощание, говоря о грехе, не дававшем его мыслям, очевидно, покоя, сказал:
— Впрочем, греха не бойся, однако все же избегай.
Тут обнял меня крепко, приласкал обеими руками по всему телу и прибавил:
— Ох, трудно тебе, дочка, придется — красота-то у тебя слишком приманчивая, поджигательная у тебя красота! Так что — бодрствуй, бодрствуй и бодрствуй! Авось пронесет как-нибудь…
Не пронесло, батюшка, — вот он, грех мой, рядом лежит, обниму я его на прощанье, приголублю. Может, знай он толком мое детство, так и пощадил бы? По-мужски бы повел себя, не как мальчишка вороватистый? Господь ведает…»
5. Дурацкое положение
Соловей, соловей-пташечка, канареечка жалобно поет!
Солдатская песняНедолго наслаждался Афанасий Иванович качающимся безоблачным небом, лаская вдруг припавшую к нему Надю, — зафырчала под окном машина, свет фар метнулся по стене к потолку, неожиданный и противный звонок ворвался в комнату, где было так хорошо Афанасию Ивановичу.
Здесь мне, как рассказчику, следовало бы умолкнуть. Кто бывал в шкуре Афанасия Ивановича, тот и без моей помощи поймет его состояние и посочувствует ему; а кто не оказывался в ней, тот и не сможет представить себе, что переживал Афанасий Иванович, сдернутый звонком с, так сказать, всей полноты счастья, поднятый, как солдат по тревоге, среди мирной ночи.
Звонок повторился, в окно стучали, слышен был голос матери Натальи:
— Батюшка приехали, открывай!
Как человек опытный, Афанасий Иванович знал, что, как бы неожиданно ни менялась обстановка, неприятеля надо встретить, как минимум, в штанах, а лучше всего — в полной форме и амуниции. Он одевался ловко и быстро, как и положено бойцу невидимого ночного фронта. Надя тем временем что-то куда-то сунула, широкими движениями застлала постель, надела юбку и кофточку прямо на голое тело…
- Евреи в войнах XX века. Взгляд не со стороны - Владимилен Наумов - Публицистика
- Болезнь как метафора - Сьюзен Сонтаг - Публицистика
- Большевистско-марксистский геноцид украинской нации - П. Иванов - Публицистика
- Иван Грозный и Петр Первый. Царь вымышленный и Царь подложный - Глеб Носовский - Публицистика
- Россия в войне 1941-1945 гг. Великая отечественная глазами британского журналиста - Александр Верт - Биографии и Мемуары / Публицистика