женщина, которая принимает такое активное, ответственное (и даже властное) решение, жертвой?
Разумеется, сказанное выше — слишком краткое и общее описание проблемы, которая требует подробной и разносторонней проработки, но мне здесь хотелось ее принципиально обозначить.
Не менее интересен и, по-моему, только начинает разрабатываться[606] вопрос о продуктивных моделях женственности и мужественности, которые предлагались советской культурой, — и здесь категории пассивности/активности работают далеко не однозначно.
Конечно, подобные вопросы можно снять, втиснув все в прокрустово ложе традиционных схем, назвав нетипичные случаи женской активности русских литературных героинь «особыми», «инверсированными» формами пассивности — но что, собственно говоря, подобные силлогизмы дают? Только радость от того, что ответ сходится с тем, который предложен «в конце задачника»?
Проблема «национальной самобытности» в контексте ФК, разумеется, не может свестись только к конкретным литературным или культурным фактам, она должна быть рассмотрена в политико-философском контексте, где безусловно оказывается связанной с вопросом о формах власти.
М. Рыклин, рассуждая о проблеме власти и пола в России, отмечает:
В России власть не принимает форму фаллоса; для этого она слишком жестока, и насилие, осуществляемое ею, слишком прямое. Дело в том, что западные теории молчаливо подразумевают, что насилие не является прямым. Но если тебя и миллионы тебе подобных «курочат» при свете дня на глазах у всех, никому потом не надо объяснять, что ты пострадавший. Западная репрессия давно уже носит утонченный характер, она принимает форму заботы, вовлеченности в процесс твоего «улучшения», воспитания. Поэтому нужны очень тонкие механизмы дешифровки (Маркс, Вебер, Делёз, Деррида). Но если тебя в течение многих поколений бьют молотом по голове, и террористические интенции власти практически не скрываются и даже декларируют себя в качестве таковых… Тут нужны другие методы работы. Это действительно номадическое общество. <…> На западе метафизика постоянно подвергается деконструкции, в России — это ценнейшая возможность, которая практически не была реализована. Пол в России [тоже] еще не состоялся[607].
Проблемы, о которых говорит М. Рыклин, поставлены также в книге И. Жеребкиной «Гендерные 90‐е, или Фаллоса не существует». Автор представляет свою книгу как
попытку перехода от фукианской, используемой и радикальным феминизмом, трактовки женского субъекта как жертвы, как манипулируемого властью, к постфукианской батлеровской (т. е. разработанной в трудах Джудит Батлер. — И. С.), когда женское понимается как активное, как субъекция[608].
Один из основных тезисов книги:
…субъективация в постсоветских условиях происходит в ситуации прямого («непристойного») насилия, которое в то же время оказывается конститутивным для структуры субъекта, впервые в истории досоветской и советской культуры обретающего гендерные характеристики; с другой стороны, форма гендерной субъективации здесь, в отличие от Запада, приобретает форму натурализации пола[609].
Поясню: натурализация пола в понимании этой исследовательницы означает, что после многих лет «запрета на пол» в российском обществе начинаются интенсивные манипуляции телесностью, происходит «радикальная гендеризация и сексуализация (вплоть до порнографизации) прежнего бесполого советского тела»[610]. Пол как бы «кричит о себе», он оказывается виден, подчеркнуто значим, например, в литературе и издательской практике (феномен «женской литературы», специальные серии «Женский почерк», «Женская серия», «Женский детектив») или в политике, где появляются публичные женские образы (И. Хакамада, Ю. Тимошенко и др.)[611].
В своей книге Жеребкина демонстрирует принципиальные, с ее точки зрения, отличия постсоветского гендерного дискурса от западного, связанные с тем, что в первом не существует классической феминистской дихотомии «биологическое — социальное» (в советских условиях все было «социальным», а сейчас все сводится к «натурализованному полу»). В советской традиции идеологизации пола, отсутствия индивидуального, отсутствия эссенциализма женского, связанного с проблемой идентичности (т. е. «женского опыта», столь значимого для теорий западного классического феминизма), по мнению И. Жеребкиной, «биологического» пола не существовало, а после распада СССР происходит реальная «трансформация власти от бесполой советской к производящей пол постсоветской с ее новыми стратегиями манипуляции…»[612]. Это кардинально отличает российскую ситуацию от западной:
если в западной феминистской теории сначала происходит акцентуация «первоначального основания» («женской сущности», например), а потом — его деконструкция (в виде теории перформативности Батлер, номадической субъективности Брайдотти и других), то у нас, наоборот, этого первоначального основания просто не существует, однако именно на этой негативной основе базируются затем любые аффирмативные/перформативные стратегии репрезентации женского, которые сразу же обретают или характеристики перформативного гендера, или репрессивных стереотипов натурализованного пола[613].
Эти теоретические идеи И. Жеребкиной, на мой взгляд, очень интересны и дают почву для понимания и интерпретации многих особенностей современной российской женской прозы и поэзии, которые кажутся парадоксальными, если анализировать их методами ФК, не принимая во внимания обозначенных Жеребкиной «национальных различий»[614].
Проблематизация такого рода различий на методологическом, концептуальном уровне является чрезвычайно важным делом — на данный момент, по-моему, гораздо более важным, чем продолжающееся реферирование и пересказ одних и тех же работ авторов западной ФК — пусть даже это и ключевые авторы. Например, я была бы счастлива прочитать серьезную и внятную работу на русском языке[615] о различиях между Россией и Западом[616] в конструировании, восприятии, культурном бытовании концептов «телесности» и «сексуальности» — различиях, которые провоцируют не раз наблюдаемое мной, например, на научных конференциях взаимонепонимание между российскими и западными «гендеристками»[617] (с той оговоркой, что иногда это непонимание, как я уже писала, имеет еще и лингвистическую природу — например, связанную с неравнозначностью английского слова «sex» и русского — «секс»).
Крайне малое (если не сказать ничтожно малое) число работ методологического уровня, разрабатывающих общие проблемы ФК изнутри «своего» опыта и «своей» традиции — на мой взгляд, очень настораживающий симптом и «тормоз» на пути конкретных гендерных исследований.
Цель этой статьи — в том, чтобы дать обзор нынешнего бытования идей феминистской критики и гендерных исследований в русском контексте с точки зрения «практикующего» филолога. Если сделать акцент на последнем слове, то должна признаться, что периодически у меня возникает чувство разочарования, а иногда — и усталой безнадежности. Как мне кажется, именно в филологии инновативный потенциал гендерных исследований в России был использован меньше, чем в других областях знания. Несмотря на проводящиеся научные конференции, диссертации, которые защищаются не только в Москве и Санкт-Петербурге, но и в Твери, Перми, Екатеринбурге и т. д., идеи феминистской критики практически не восприняты и слабо включены в академический дискурс, отсутствуют в вузовских программах. Институционализация гендерных исследований в академической филологии не произошла вовсе — а значит, выйдя на полшага из узкого круга «посвященных», наталкиваешься на полное непонимание. И даже поисковые системы интернета на запрос «гендер» не устают вопрошать: «Опечатка? Возможно, имелся