что ни о чём не знал.
– Значит, узнайте теперь, – импульсивно выкрикнул епископ, – когда я вам это говорю, приношу жалобу и требую наказать виновных. Отбили у меня пленников. Кто тут имеет право вставать между мной и духовенством, мне подвластном?
Ни вы, князь Краковский, и даже ни один король, если бы здесь какой был, никто, кроме Бога и римского епископа!
Он грозно это выкрикивал, возвышая голос, Болеслав, склонив голову, молчал. Павел всё больше расходился. Его гневный голос был слышен в соседних комнатах, во дворе. Двор, находящийся там, дрожал от негодования, подхватывая выговоры, которые так дерзко сыпались на их государя.
Молчание князя, терпение, с каким он переносил это нападение, хладнокровие и гордое выражение на панском лице выводили епископа из себя.
– Ваша милость забыли, по-видимому, о том, – продолжал он дальше, – что тут из этой столицы не один из ваших предшественников, когда его пастырь не хотел, должен был идти прочь; что епископы имеют силу, с которой опасно иметь дело. Найдут они поддержку не только в Риме, не только у братии своей, но у землевладельцев и у соседей.
Так кричал епископ, точно хотел вызвать гнев у Болеслава; даже самая холодная кровь от такого бичевания словами должна была закипеть. Болеслав долго стоял немой, водя по комнате глазами.
– Отец мой, – наконец он произнёс с панской гордостью, – вы говорите со мной не как капеллан и пастырь, но как неприятель, который бросает вызов. Слушать вас не хочу и не могу; оъясняться не буду.
– Будете! Вы должны! – воскликнул епископ, не сдерживаясь ещё.
Уже не слушая эти слова, Болеслав, дрожащий от подавленного гнева, подошёл к боковым дверям, отворил их и вышел в дальние комнаты, а двери тут же за ним закрылись.
Епископ, оставшись один, метался ещё в гневе по пустой избе, ходил, ожидая, может, возвращения; наконец, рассудив, что слишком далеко зашёл, потому что самый мягкий из людей вконец потерял терпение, – сел на лавку и хлопнул в ладоши.
Медленно вошёл старый охмистр князя.
– Объявите его милости, – отозвался Павел, – что не двинусь отсюда, не окончив разговора. Пастырь имеет право упрекнуть и напомнить о себе, пусть выйдет!
Ничего не отвечая, старик вышел; прошло какое-то время, прежде чем он вернулся, и в других дверях показался Болеслав.
Епископ значительно остыл. Он встал, увидев князя.
– Не удивляйтесь, ваша милость, – сказал он, – что я вспылил, потому что был обижен. Я не привык к этому и требую для виновников наказания.
– Укажите их, – произнёс Болеслав.
– Общий голос на них указывает, это ваши Топорчики!
– Прикажите доказать это против них, – сказал князь.
Епископ вздрогнул.
– Вы отказываете мне в правосудии? – спросил он. – Хорошо! Я сам его совершу, или кто-нибудь другой.
Сказав это, он развернулся и, не попрощавшись с князем, поспешил ко двору, который его ждал. Миновал Топорчиков, не посмотрев на них. Живо оседлал коня, дал ему шпоры и галопом пустился к воротам.
За ним из предсеней послышался смех…
Вернувшись в свой дом, епископ тут же созвал совет, приказал собираться своим людям, хотел на Балицу идти, но вскоре убедился, что дело будет более трудным, чем он ожидал.
Поэтому на первый взгляд он отказался от него, или, скорее, отложил.
Между Вавелем и епископом отношения были разорваны.
Епископ напал на ту мысль, чтобы стараться заполучить краковских землевладельцев. Слишком поздно. Хотел быть с ними против Топорчиков и князя. Он помнил о том, сколько раз краковское рыцарство выгоняло своих панов, поддержанное пастырем, а новых приводило в столицу.
Так делалось при Казимире и Лешеке.
Но к Павлу люди пристать не могли, не имел в себе ни добродетели, ни авторитета предшественников.
Те, что давали ему себя кормить и поить, с каждым разом узнавали его лучше, не много могли, другие уговорить себя не давали. Двор его так же мало имел значения у людей, как и он сам.
Жизнь шла по-старому, открыто беззастенчивая и разнузданная. Пирам и застольям днями и ночами не было конца.
Бета из усадьбы переехала в сам двор и заняла в нём комнату с фасада.
Некоторые из приближённых Павла бывали допущены лицезреть её облик. Епископ приводил их с собой, приказывали двору петь и плясать при них для развлечения гостей. Окна часто были открыты во время виизитов. Бета, которая поначалу боролась ещё с совестью и монастырскими воспоминаниями, чувствовала себя терзаемой угрызениями и несчастной, постепенно освоилась со своим положением – искала теперь в жизни всякой роскоши, какую она ей могла дать, опьянялась ею.
Павел, который раньше был известен как непостоянный и легко меняющий вкусы, отталкивающий людей, привязался к монашке, а что самое удивительное, давал ей верховодить собой, часто перенося очень болезненные упрёки и брань, не гневаясь. С ней умел быть мягким. По правде говоря, люди пророчили, что это скоро может измениться, но до сих пор неволя завоёванного была всё более строгой.
Когда он вынужден был от неё отдалиться, беспокойный, спешил вернуться, а, едва прибыв, ни на что не обращая внимания, шёл к ней. Потерял всякий стыд.
Бета тоже, хоть обходилась с ним как с пленником, взятым на войне, была ему верна, и её дикая, страстная, животная привязанность, казалось, со временем возрастает.
Эта грешная пара жила в вечном споре, в ссорах, но взаимно нужны были друг другу. Часто из комнат Беты раздавались крики, стоны, брань, но всегда кончалось примирением и ещё более горячей привязанностью.
На следующий день она брала верх, и делала что хотела, он сопротивлялся, возмущался, сдавался в конце концов. Достаточно ей было уставить в него свои чёрные огромные глаза, грозные и пламенеющие, чтобы его побороть и склонить к мольбе. Епископ, не раз уходя униженным, гневался на себя, упрекал себя в непростительной слабости, а когда возвращался к ней, сдавался снова. Малейшие подозрения в измене, в какой-то слабости к женщинам, доводили Бету до ярости.
– Если думаешь так сбыть меня, как других сбывал, – кричала она, угрожая ему, – беда тебе и мне! Беда! Я тебя не отпущу, потому что я ястреб, из когтей которого трупом, пожалуй, выпадет, что они схватили! Не отделаешься от меня, пожалуй, если только убить прикажешь.
При этих угрозах епископ вроде бы усмехался, но немного их боялся. Несмотря на страсть к ней, он, может, давно бы отстранил эту слишком явную любовницу, отдалил и старался укрыть, – но боялся отчаяния и мести. Знал её и знал, что то, о чём говорит, сдержит.
В течение долгого времени Зоня, которую вывезли прочь и стерегли где-то в