Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне пришлось созвать на семейный совет ее родственников и моих. Ведь в конце-то концов опасности подвергались дети, даже если бы я нашел какие-то меры защиты. Итак, — закончил свою исповедь Фридрих, — и в семейной жизни я на своем таланте далеко не уехал. Мне нужно все и ничего. Я могу все и ничего. Моя голова и перегружена, и пуста одновременно.
Мисс Ева Бернс сказала ровным голосом:
— Да, вам и в самом деле туго пришлось.
— Вы правы, мисс Бернс, — сказал Фридрих, — но только в том случае, если вместо прошедшего времени употребите настоящее и если ясно представите себе, отчего положение дел еще больше осложняется. Вопрос стоит так: виноват ли я в том, что душевная болезнь моей жены приняла такой характер, или я могу себя оправдать? Скажу лишь, что по этому поводу идет судебный процесс, где я сам выступаю и как обвиняемый, и как потерпевший, и как судья, но пока что неясно, каково будет окончательное решение.
Видите ли вы, мисс Бернс, смысл в том, что как раз меня не захотел забрать к себе Атлантический океан? Или что я, как безумный, дрался за свое существование? Что несчастных, которые могли опрокинуть нашу шлюпку, бил по голове веслом так, что они молча бесследно исчезали в воде? И не подлость ли это, что я продолжаю что-то делать, цепляясь за свою никчемную жизнь, вместо того чтобы отказаться от нее?
Бледный и взволнованный, Фридрих, однако, произнес все эти слова непринужденным тоном. Хозяин уже давно убрал со стола освободившуюся посуду. Вероятно, чтобы избежать нелегкого ответа, мисс Ева сказала:
— Возьмем кофе, господин доктор, не так ли?
— Все, что вам будет угодно, сегодня, и завтра, и всегда, пока я вам не надоем. Но я для вас невеселый собеседник. Такого глупого и мелкого эгоизма, каким страдаю я, больше не встретишь нигде. Подумайте только, в заведении, где сейчас находится моя жена, она занимается тем, что все время доказывает свою греховность, подлость, низость и ничтожность. И так как она, по ее словам, такая подлая, а я стою перед нею такой великий, благородный, достойный восхищения, ее приходится постоянно оберегать, чтобы она, как говорят, не причинила себе зла. Прекрасная пища для самооценки, мне есть чем гордиться, вы не находите?
Но мисс Бернс ответила:
— Никогда бы не поверила, что в столь сильном мужчине таится такая, простите меня, маленькая, трепетная душа. Вот что, по-моему, вам следует сейчас делать: все это прошлое запрятать куда-нибудь подальше. Нам всем приходится делать нечто подобное, чтобы оставаться жизнеспособными.
— Нет, — промолвил Фридрих, — я совершенно нежизнеспособен. В эту минуту мне хорошо, потому что передо мною сидит человек, от которого я могу — простите за метафору — ни соринки, ни пылинки не утаивать.
— Вам надо взять себя в руки. Вам надо работать. Вам надо быть деятельным до полного физического изнеможения.
— О дорогая моя, — воскликнул Фридрих, — как вы меня переоцениваете! Работа? Для нее требуются охота и вера, а я утратил и то, и другое. И если сегодня я нахожусь здесь, в стране, которою европейский человек когда-то завладел, проявив могучую силу воли, то происходит это потому, что сейчас я плыву без руля и без ветрил, лишенный даже самой малой способности к самоутверждению, и, кстати, в этом пункте проходит водораздел между большинством наших современников и людьми той эпохи.
Подали кофе. Фридрих и мисс Бернс молча помешивали ложечкой в чашке.
Затем мисс Бернс спросила:
— А отчего же вы лишились, как вы это называете, способности к самоутверждению?
— Theridium triste, — ответил Фридрих, вдруг вспомнив пример с хитрым паучком, приведенный доктором Вильгельмом в разговоре об Ингигерд. Сам же он теперь применял его в более широком смысле: он имел в виду движение судьбы.
Мисс Бернс его, естественно, не поняла. Но Фридрих не продолжал и уклонился от ответа на ее вопрос о смысле сказанного. Она тоже быстро, с готовностью отказалась от повторения своего вопроса и заявила, что сочла бы правильным, если бы он от рассуждений в духе немецкого глубокомыслия перешел в ее собственную сферу, сферу человека поверхностного. К этим замечаниям она присовокупила такой совет: хотя он, не пройдя до конца так много разных дорог, вершит столь строгий суд над собою, пусть он спокойно вступит на новый путь, ограничив себя, быть может, какой-то областью, где будут в равной мере потребны рука, глаз и голова. Одним словом, пусть приходит и пробует вернуться к своей старой любви — к скульптуре. Кто знает, может, через несколько месяцев он сотворит из дерева многоцветную мадонну.
Фридрих ответил:
— Вы ошибаетесь: я только болтать умею. Оставьте при мне иллюзию, что великий художник в моей душе ждет мига вызволения! Уж скорее всего мне бы надо было податься к мистеру Риттеру в кучера, камердинеры или управляющие.
Мисс Ева Бернс достала кошелечек: она не позволила Фридриху заплатить за нее; и они снова оказались на оживленной улице. Как и раньше, где бы ни появлялась эта пара, она привлекала к себе всеобщее внимание.
— Черт возьми, — воскликнул Фридрих, ставший несколько другим в уличном водовороте, — чего я только не наболтал, мисс Бернс! Я злоупотребил вашим вниманием и ужасно вам наскучил!
— О нет, — ответила она, — к таким речам я привыкла. Я ведь уже много лет общаюсь с художниками.
— Надеюсь, мисс Бернс, это не означает, что вы ставите под сомнение мою искренность, — сказал с легким испугом Фридрих.
— Нет, — произнесла она спокойно, по-мужски твердо. — Только не думаю, что если природа однажды что-то использовала, дабы причинить нам боль, она снова пустит в ход это «что-то» и опять причинит нам страдания. Ведь недаром, мне кажется, по замыслу Творца всегда и повсюду человеку между двумя днями даются ночь и сон.
— Не всегда и не повсюду, — сказал Фридрих, подумав о том, сколько труда стоило ему отвоевать у прошедших ночей хотя бы несколько часов сна. На одном перекрестке мисс Ева остановилась, чтобы дождаться трамвая; на нем она могла добраться до ателье.
— Взгляните-ка на это, — указал Фридрих на шесть совершенно одинаковых гигантских афиш, крикливо изображавших Мару, жертву паука.
На каждую из них была наклеена наискось зеленая полоска, сообщавшая, что последствия кораблекрушения пока еще не позволяли танцовщице выступать, но что уже завтра в варьете Уэбстера и Форстера она впервые будет демонстрировать свое искусство американской публике. Над этими афишами на том же брандмауэре красовался Артур Штосс, воспроизведенный не то шесть, не то восемь раз во весь рост, более чем в натуральную величину.
— Малютка пригласила мистера Риттера на репетицию в какой-то театр на Пятой авеню. Она состоится послезавтра утром. Но это же не Уэбстер и Форстер! — сказала мисс Бернс.
Фридрих рассказал ей о последних событиях. Но то, что предстоит репетиция, было новостью и для него.
— Мною, собственно говоря, движет лишь сочувствие к этой девушке, — бросил он, а затем добавил: — У меня, мисс Бернс, есть страстное желание: хочу, чтобы вы уделили хоть немного внимания этому бедному созданию, предоставленному самому себе.
— До свидания! — сказала мисс Бернс, садясь в вагон трамвая. — Приходите в ателье работать. И как можно скорее!
После того как трамвайный поток увлек за собою мисс Еву Бернс, Фридрихом странным образом овладело чувство одиночества.
«Даже с риском увенчать мою несложившуюся судьбу нелепостью, — сказал он самому себе, — я отправлюсь-таки завтра в ателье Риттера, чтобы окунуть руки в ящик с глиной и попытаться вылепить из комка этой влажной земляной массы совершенно новую жизнь».
На следующий день около десяти часов утра Риттер уже тепло здоровался с Фридрихом в своем ателье. Ему отвели небольшое рабочее помещение по соседству с мастерской мисс Бернс. Дверь в разделявшей их стене стояла открытой.
Фридрих, правда, впервые взял в руки влажный ком той пресловутой глины, из коей боги вылепили людей, а еще больше богов вылепили люди, но уже в Риме глаза его не раз бывали прикованы к пальцам некоторых друзей-скульпторов, так что, к собственному удивлению и настоящему изумлению мисс Бернс, работа у него спорилась. При этом ему, конечно, помогали и его познания в анатомии. Лихорадочно, с засученными рукавами проработал он три часа кряду, и вот уже перед его глазами возникли четко воспроизведенные контуры мускулистой человеческой руки. Фридриха охватило совершенно ему не знакомое чувство удовлетворения. За работой он полностью забыл, кто он такой, забыл, что он в Нью-Йорке. Когда Вилли Снайдерс оставил свое учреждение на время ленча и по дороге, как он это обычно делал, зашел в ателье, дабы отдать дань уважения Бонифациусу Риттеру и искусству, у Фридриха было такое чувство, будто его пробудили, чтобы вернуть к совершенно иной, чуждой ему жизни. Ему было трудно отрываться от работы. Перерыв на еду он считал какой-то помехой.
- Вчера-позавчера - Шмуэль-Йосеф Агнон - Классическая проза
- Трепет листа - Уильям Моэм - Классическая проза
- Новая Атлантида - Френсис Бекон - Классическая проза