Сокурова, из новых режиссеров – Валерия Тодоровского, Сергея Ливнева, Авдотьи Смирновой, а из классиков – Василия Шукшина, которого он парадокально сопоставлял с Фассбиндером.
Он ворвался, как комета, в пространство идеологизированной советской кинокритики. По словам Инны Соловьевой, с появлением Тимофеевского в профессии резко поднялась планка, и даже такие именитые критики, как Юра Богомолов, “подтянулись”. Инна Натановна Соловьева и Вера Васильевна Шитова, лучшие критики-шестидесятники, были для Шуры ориентирами, он много общался с ними и в значительной степени продолжил их традиции.
Мы подружились с Сашей, как я предпочитал его называть (и только позднее – без энтузиазма – примкнул к общепринятому “Шура”). В какой-то момент отношения между нами охладились, одной из причин стал поддержанный перестроечным секретариатом Александр Сокуров. Шура считал его ранние фильмы апологией (уже не актуального) модернизма, а про фильм “Скорбное бесчувствие” написал весьма критическую статью “Седьмая степень самоутверждения”. Он пенял нам, климовскому секретариату, что мы на смену социалистическому реализму возвели на пьедестал социалистический же модернизм, образец которого он увидел в раннем Сокурове. Потом он изменил отношение к этому художнику и высоко оценил его “трилогию тиранов” – “Молох”, “Телец”, “Солнце”.
А мы с Шурой продолжали общаться, будучи вовлечены в проект реформации газеты “Коммерсантъ”. В первой половине 1990-х он стал советником генерального директора и владельца ИД “Коммерсантъ” Владимира Яковлева, который поручил ему разработку концепции нового издания. Тимофеевский курировал формирование отдела культуры. За эту закулисную роль его называли серым кардиналом, но в действительности он сам был постоянным обозревателем и колумнистом издания, быстро ставшего законодателем мод, стандартов и приемов культурной журналистики.
Но Тимофеевский отвечал не только за культуру. Именно он во многом сформировал облик издания, а заодно заново создал сам язык постсоветской печатной журналистики. “Так сказал “Коммерсант-daily”: это был приговор нового идеологического флагмана, пришедшего на смену “Правде”.
Бурная жизнь перестроечного и последующих времен была в высшей степени политизирована. Александр Тимофеевский, будучи эстетом и “петербургским денди” (он много времени проводил в Северной столице), неожиданно для самого себя оказался вовлечен в мир политтехнологий – и сумел в этой области также найти для себя заметную нишу. Его политическим кредо был консервативный либерализм, его называли “архитектором и воспитателем нового класса образованных собственников, думающего бомонда”. Он прививал нуворишам чувство стиля, а вместе с ним – и основы христианской этики, и уважение к меньшинствам, и базовые принципы только лишь зарождавшейся в ту пору политкорректности.
При всей вовлеченности в политику и социальную жизнь, его настоящей любовью была и оставалась культура, которую он, просвещенный европеец, рассматривал в неподражаемо широком историческом диапазоне. Мало кто так, как Шура, умел объяснить восторг, вызываемый римской архитектурой или павловским парком. Мало кто мог провести параллели между творчеством Дерека Джармена, Караваджо и ван Дейка, Висконти и елизаветинской трагедией (в статьях, написанных им совместно с Аркадием Ипполитовым).
В одной из своих ранних статей (о фильме “Пейзаж в тумане”) Тимофеевский писал: “Душа хочет вырваться из тела, как свет хочет отделиться от мрака”. Человек верующий, он ушел внезапно и легко, накануне Пасхи, во времена трудных испытаний для человечества. То, о чем он думал, говорил, писал, нам всем еще пригодится.
Андрей Мальгин
“…с благоговением принял весть о его смерти”
Из всех многочисленных потерь первого ковидного года эта потеря для меня была самой чувствительной. Шура умер 11 апреля 2020 года на своей любимой даче в Солнышково. Подозреваю, купил он этот дом из-за названия населенного пункта. Я туда так и не добрался, хотя за полтора десятка лет жизни за границей встречался с Шурой каждый раз, когда бывал в Москве, – приходил в его знаменитую, распахнутую на все четыре стороны квартиру на Садовом кольце, как бы специально созданную, чтобы в ней собиралась богема.
Шура любил Италию, и когда он туда приезжал, я в меру сил оказывал ему гостеприимство. Он здорово разбирался в искусстве, а уж в итальянском особенно, поэтому к его приездам приходилось готовиться – мы с женой старались все-таки чем-то его удивить, показать то, чего он не видел, и рассказать то, чего он не знал. Не всегда получалось.
Запомнилось, как мы повезли его в Карминьяно, а там в обычной деревенской церквушке висит грандиозное полотно Понтормо “Visitazione” (“Встреча Марии и Елизаветы”). Шура чуть в обморок не упал, когда увидел. Уходить не хотел.
У него был безупречный вкус, я на его оценки в том, что касается живописи или архитектуры, ориентировался. Наши споры всегда лежали в другой плоскости – когда мы говорили о текущей политике, каких-то общественных процессах, о недавней советской и российской истории. Хотя в целом, по большому счету мы были все-таки по одну сторону баррикад.
В 1992 году, меньше, чем через год после путча, Андрей Караулов пригласил нас двоих в свою популярную передачу “Момент истины”. Она выходила тогда на главном федеральном телеканале – РТР (потом он стал называться “Россия”). Ведущий предполагал, что между нами завяжется спор. В момент, когда я пишу эти строки, свобода слова в России раздавлена, и трудно поверить в то, что в эфире центрального канала могли прозвучать столь резкие оценки действий властей, президента, госбезопасности, призывы к люстрации и прочие подобные вещи. Тут мы были заодно. Разошлись в другом: в оценке поколения шестидесятников. Тимофеевский счел, что я подошел к ним слишком строго, и под конец он попросил Караулова отдельно записать его мнение и потом при монтаже вставить непосредственно после моего монолога: как человек воспитанный, он не смог меня оборвать, когда я горячо рассуждал на эту тему.
“Пора оставить шестидесятников в покое, – говорил Шура, – это уже пожилые люди, которые давно сошли со сцены, и вообще к чему столько пафоса”. Шура вообще не любил пафоса. А отец его по своей сути, и в поэтическом творчестве своем несомненно был типичным шестидесятником. Его знают в основном как автора наивных песенок к фильмам про Чебурашку и крокодила Гену (“Пусть бегут неуклюже пешеходы по лужам…” и всё такое), но Александр Павлович – глубокий, чуткий поэт, и эта его чуткость генетически передалась Шуре.
Шура во всём видел преемственность, он не считал, что в культуре или истории что-то было зря, или что какое-то поколение ушло, не оставив ничего новому поколению, и всё пришлось начинать заново. Он мог бы написать для школьников учебник истории или учебник по искусству, литературе – там всё было бы взаимосвязано, одно вытекало из другого, второе было связано с третьим, а третье с первым, и так далее. Шура Тимофеевский не воспринимал мир как череду событий – в его сознании