это, Мишка по-новому увидел их и на весновке, и в городе, и в дороге. И с какой-то радостью, даже с гордостью опять представил, как ходили весновать его отец, дед, прадед.
Конечно, Мишка еще не все понял и не во всем до конца разобрался, что с ним и вокруг происходит, но и за то только, что понял сейчас, он уже прощал мужикам этот их дорожный разгул и стыдился теперь отделять себя от них.
Однако, вина ему и теперь не хотелось.
Не пил еще старик Сорокин. Но он шел далеко впереди и только слушал, что делалось сзади. А там, где-то позади всех, затерялся в темноте поля Шмель. Его не было видно, но он старался, чтобы всегда было слышно. Надеялся, что не оставят, не забудут. Мишка слышал, как гармонь его иногда «запиналась» и рявкала в темноте, вслед за этим Шмель матерился, затихал. Потом гармонь запевала опять — и Мишка переводил дух, зная, что это Шмель нашел дорогу, и улыбался в темноте.
Но сам Шмель, видимо, уже сомневался, что его ждут и слышат, и потому вдруг заиграл на все поле и запел изо всей силы:
Ты, девчонка, моя радость,
А я горюшко твое-о-о!
Повезут меня в солдаты
Через полюшко твое-о-о!..
Он пел, будто вопрошал кого в ночи. И Мишка, вспомнив, что Шмеля не взяли в армию из-за малого роста и что поэтому за него не пошла замуж девчонка из той самой деревни, которую только что они миновали, неожиданно пожалел Яшку. Шмелю и впрямь вспомнилось былое, и он как бы оплакивал свою долю и храбрился одновременно: «Пусть слышит она, как он поет, и страдает вместе с гармонью».
По звукам гармони Мишка определил, что Шмель идет все быстрее и уже нагоняет всех... И тут ему пало в душу сомнение: «А так ли уж все пьяны, как делают вид?» Слишком подозрительно быстро и наповал опьянели они в родном поле. Деревня уже была рядом, но они все норовили уйти с дороги куда-то в сторону, будто отталкивала их родная околица.
Была в этом какая-то загадочная игра, будто мужикам хотелось подольше потосковать, пострадать душой тут, на краю родного поля.
35
Не прошло и недели, а Мишка уже трясся на сеялке, целый день таскал мешки, засыпал зерно в бункер, разравнивал его на дне палкой, следил за трактором, выключал на поворотах сеялку, не говорил, а кричал напарнику, и сам плохо слышал от постоянного гула... Весь день в туче пыли, то на жарком солнце, то на холодном ветру не знал передыха. Домой приходил только ночевать, а умывшись и поев, оживал опять, выходил на берег и глядел, как рекой идут плоты — их упрямо тянули могучие свежекрашеные буксиры. Думал: «Возможно, наш лес, с Шилекши... Как там теперь?» Но прежних долгих дум уже не было, да и не хотелось их. Надо было просто пока отойти от всего, одолеть посевную, а там видно будет...
Он отдал матери все деньги, помимо того червонца, что истратил в Костроме на гостинцы и на дорогу, удивил ее и обрадовал. Первый раз видел он мать такой, чтобы по лицу ее текли слезы, а она улыбалась. И первый раз ему захотелось обнять ее и пожалеть с той уверенностью, с которой взрослые жалеют малых и беззащитных.
Луков, когда были уже в районном городе, вспомнил и отправил небольшой денежный перевод своей Зоюшке в далекую вятскую деревню. Княжев часть денег отослал сыну, купил жене стиральную машину — специально плавал за ней в город на теплоходе — а на мотор к лодке денег опять не хватило. Чирок подкупил про запас тесу, хотя все уже было построено. Шмель, будучи еще в Костроме, приобрел себе новые, самые модные часы и потерял их ночью в своем родном поле. Но на второй день чуть свет ушел вместо бани за деревню и до полдня ходил там по полю с бельем под мышкой. Баня уже выстыла, и мать искала его по всей деревне... Он вернулся счастливый, неся в руке блестящие часы и волглую трешницу, которую нашел тоже на дороге. Сорокин деньги не расходовал, а положил целиком на сберкнижку, приберегая на всякий случай, возможно, и на смертный. Ботяков своих денег не считал: сколько пропил и сколько забрала у него мать — это его мало интересовало. И никто не вспоминал о весновке, захлестнули всех хозяйственные, колхозные заботы.
Шло время, и Мишка будто выплывал откуда-то в свою колхозную ежедневность. Выплывал из какой-то особой тяжелой жизни, не имевшей ни реального времени, ни места, — как из сна. Вспоминалось и не верилось: будто весенний шквал подхватил их еще сонных той апрельской ночью от магазина, унес в леса, и только там они пробудились уже совсем в иной жизни. И летела она у них в шуме воды и сосен, сверкала длинными днями две с лишним недели без перерывов, как один бесконечный день... А закончилась опять ночью — в теплом родном поле — будто бы и не было ничего.
Мишка не однажды пытался войти в русло тех дум, что одолевали его на Шилекше, и ничего не получалось. Ему опять казалось, что он гибнет, изба предстала теперь совсем маленькой и как будто чужой, ненужной. Он опять боялся зайти в тупик, запутаться совсем и, чтобы не случилось этого сразу, поправлял изгородь возле дома, скворечник, врыл столбы у входной калитки и собирался ремонтировать крышу. Но один, без отца, робел, а мать в этом деле, понимал, плохая помощница.
Наконец он догадался, что плохо ему оттого, что остановились думы, а они остановились потому, что не было рядом Пеледова. Он хотел ему написать, но решил, что рано, ведь Пеледов велел учиться, а он вот с топором учится огород городить...
Он опять плохо спал по ночам, его мучили сны.
Во сне он стонал и вытягивался на кровати, а просыпаясь, видел, что мать стоит у изголовья и гладит его по голове. Мишка облегченно вздыхал, но прежнего полного успокоения и умиления, что раньше исходило от матери, не чувствовал.
А мать не знала, что с ним творится, думала: «Растет, видно, во сне... С детьми всегда так бывает».
Видел Мишка и совсем странный сон. Будто бы жил