Теперь Светка вспомнила, конечно, вспомнила. Так уж часто, что ли, ей сумки подносят? Может, один раз и было-то. Но тут же и другое вспомнилось. Как топтался тогда Прохор у двери в комнату, а Александр Илларионович его пройти не приглашал, хотя такая нелюбезность вообще-то с ковригинской старомодной галантностью не вязалась. Прохор все что-то бубнил-бубнил, а Ковригин – ни гугу. Только паровозно пыхтел под Светкиными руками. Одно и выдавил: «Факт слушания лекций еще не создает институции учителей и учеников. Мы с вами – полярны». Конечно, Светке было невдомек, что это за слова, но все-таки и ей понятно было: Александр Илларионович приезжего за своего не признает. Оттого ей не хотелось, чтобы и сумки-то тот нес. Но он навязался. Не отошьешь же человека с бухты-барахты.
– Вот приехал Александра Илларионовича навестить, – Прохор Прохорович все сидел, не выпуская из коленей чемодана, – не застал. Все на кладбище уехали. Вы-то ездили?
– Ездила.
– Ну, а вот мне куда деваться? Помещения остановиться даже нету в Москве. Сын-то его с невесткой не пустят. Как думаете?
Светке не хотелось говорить «нет», хотя и гадать нечего: не пустят. Но скажи так – вроде она их за глаза ругает.
– Я к вам решил. Вы еще говорили: у нас две комнаты, а Александр Илларионович к вам отношение имел. И ко мне отношение имел. Я ведь, – Прохор задумчиво и грустно потянул носом, – в любимых учениках у него находился.
При этих словах Светка вспыхнула – теперь всем начнет этот Прохор Прохорович талдычить: «Любимый ученик».
Любимый ученик, правда, больше сообщение развивать не стал, только глянул в упор: переночую?
Светка сперва по велению своей натуры захлопотала: «Ну, конечно, о чем речь? Я – сейчас раскладушку, чайку», – а потом ее обожгло – она же умрет ночью, а тут посторонний.
Но уже стягивая сапоги (сапоги, ношеные – не без того, – подарила Светке Ирина Бекетова, хотя Светка и отказывалась вовсю, стыдилась. Но собственные ее туфли на микропорке, каких уже теперь никто не носил, хлюпали, как тяжелый ОРЗешник, и все Иринины подруги из «салона» кричали: «Бери, ничего тут нет такого, мы сами с друг друга носим»), Светка отчетливо, без паники поняла: хорошо, что в квартире будет взрослый, когда утром ее найдут. Взрослый найдет, а не Рудик с Вадиком.
– Чайку – это замечательно, – согласился Прохор Прохорович и поставил перед собой чемодан, – а у меня как раз банка варенья есть, кизил. Вез-то, конечно, Александру Илларионовичу, но теперь – все. А вам вроде благодарность за переночевание.
– Господи! – Светка опять вспыхнула, чувствуя, как плечи и шею обдало ало, жарко. – Я разве за благодарность? Ночуйте, мне ничего не надо.
«А к чаю-то один сахар, неудобно», – тут явилась мысль. Но Прохор уже щелкал замками чемодана и вдруг запричитал кликушески высоким дискантом похоронной плакальщицы:
– Ой-ой-ой, да что же это случилось-приключилось? Ой, да как же беда такая вышла? Ой, да все погубилось-пропало…
Нутро чемодана было, как вспоротое баранье брюхо: внутренности его, где – сизые, где – белесые, заливала уже густеющая бурая кровь. Кровь струйками стекала в глубину чемоданной утробы, и когда Прохор Прохорович боязливо, точно боясь заразы, ткнул пальцем в какую-то синюю выпуклость, кровь вспузырилась багровым горбиком. Разлилось варенье.
… А Светка увидела: заколотый баран лежал на спине, деревянно растопырив ноги, а из вспоротого живота, с сизых внутренностей текла на землю кровь. Над бараном высилась молдаванская телега-каруца, и оглобли ее торчали в небо, подобно бараньим ногам. С каруцы тоже сочилось багрово, густо. Из корзины с виноградом, водруженной на каруцу, стекал густой сок.
Деревня праздновала первый послевоенный урожай виноградной лозы.
Качала пестрый круг пляска-молдовеняска, стучал в бубен кудлатый чабан, обходя круг с дикой осторожностью медведя. Каждым ударом по звонкому брюху бубна чабан, казалось, просыпал на землю пригорошни дребезжащей меди.
Четко-четко, как четкие четки, цокали каблуки. Чок, чок, чок – чет и нечет – чок, чок.
А Максим Максимович Шереметьев сидел верхом на каруце с откинутой в руке солдатской алюминиевой кружкой, в которую надоил виноградного сока. Молодой, красивый. Глаза синие, волосы золотые.
Светка могла разглядеть Шереметьева ясно, до мельчайшей точечки – капитанские звездочки на полевых, болотного цвета, уже затертых погонах; ремень, перехвативший тонкую талию, чуть распущенный, отчего на ремне была теперь видна вдавлинка, оставленная пряжкой, когда Шереметьев затягивался плотно, подтянуто; чуть косовато пристегнутые ордена и медали с левой стороны груди, а справа – нашивки за ранения: две желтые, одна красная.
– За победу, – крикнул Шереметьев, – за жизнь!
К каруце подошла Ирина Бекетова, в джинсах, заправленных в короткие сапоги на шпильках, и потянулась к шереметьевской кружке высоким петровским кубком, на котором золотая царская монограмма впечаталась в вишневый блеск. Ирина – Светка слышала об этом в «салоне» – купила кубок у какой-то старухи-Божий одуванчик, месяца назад, очень дешево, всего за пятьдесят рублей.
– За любовь, – сказала Ирина, – жизнь – это любовь.
А Шереметьев нагнулся к ней, как всадник с коня:
– Некоторые утверждают: «Нет жизни на земле». Но жизни нет и выше.
– Выше – информационный слой, – возразила Ирина…
– Ой, ой, ой, – снова запричитал Прохор Прохорович, – варенье пролилось. Все теперь загублено, не отстираешь. И варенье пропало, жалко, жена из своей ягоды варила. У нас садовый участок. Жалко, кизил.
Светка осмотрела чемодан, потому что уже ни каруцы, ни барана, ни Шереметьева с Ириной перед ней не было:
– Ничего, сейчас постираю, у меня хороший порошок. «Умбреллу» индийскую достала, голубую. Все отойдет, будет как подсиненное.
Светка разогрела макароны для Вадика и Рудика, предложила и Прохору, но тот отказался. Наверное, от душевного расстройства. Потом, отослав ребят спать, взялась за чемодан.
Ребята спали в запроходной десятиметровке малогабаритной дунаевской квартиры. Вторая, «большая», тринадцатиметровка, была Светкиной спальней и общей комнатой. Светка звала ее «залом». Когда еще они с матерью жили в «коридорчике», мать так говорила о комнате в квартире какого-то ответственного работника, у которого служила приходящей домработницей. Официально, для трудовой книжки, мать еще работала ночным сторожем в клубе завода «Красный коммунар», в силу чего Светка с сестренкой видели мать только по воскресеньям.
Так вот слово «зала» было для Светки средоточием и образом прекрасной, устроенной жизни, хотя никакой залы она и в глаза отродясь не видела.