Зимой наступившего 1747 г. Тимофей Евреинов по секрету передал госпоже, что «Андрей Чернышев и его братья находятся в Рыбачьей слободе, под арестом на собственной даче императрицы»[294]. Без сомнения, Елизавета Петровна не удовлетворилась исповедью молодых: при ее подозрительном характере «невинное простодушие» невестки только настораживало. Кроме того, имелся резон расспросить лакеев о связях Петра Федоровича со шведским двором. Заметим, камердинеров держали не в Тайной канцелярии — это сразу стало бы известно при дворе, а лишней огласки стоило избежать.
На Масленой неделе Тимофей катался в санях с женой, свояком и свояченицей. Заехали в Рыбачью слободу и зашли погреться к знакомому управляющему имением. Там заспорили о дне, на который в этом году приходилась Пасха. Управляющий взялся разрешить сомнения, «стоит только послать к заключенным за святцами». Принесли книгу, свояк Евреинова открыл ее, и первое, что увидел, — имя Андрея Чернышева.
«Я замирала от боязни»
История в духе рассказов про разбойников, которыми зачитывался великий князь. Но Евреинов убедительно просил госпожу ничего не говорить мужу, «потому что вовсе нельзя было полагаться на его скромность». Вспомним, Екатерина говорила, что Петр умел хранить тайны, «как пушка выстрел». Штелин подтверждал такую характеристику: «Употреблены были все возможные средства научить его скромности, например, доверяли ему какую-нибудь тайну и потом подсылали людей ее выпытывать»[295].
Эта черта странным образом сочеталась в Петре со скрытностью. Финкенштейн с удивлением отмечал: «Разговор его детский, великого государя недостойный, а зачастую и весьма неосторожный… Слывет он лживым и скрытным, и из всех его пороков сии, без сомнения, наибольшую пользу ему в нынешнем его положении принести могут; однако ж, если судить по вольности его речей, пороками сими обязан он более сердцу, нежели уму»[296]. Петр — это ходячее недоразумение — оказался болтлив и замкнут одновременно. «Он был очень скрытен, — писала Екатерина, — когда, по его мнению, это было нужно, и вместе с тем чрезвычайно болтлив, до того, что если он брался смолчать на словах, то можно было быть уверенным, что он выдаст это жестом, выражением лица, видом или косвенно»[297]. Словом, на Петра нельзя было положиться.
Во время Великого поста пришла весть, что скончался отец Екатерины принц Христиан-Август. Для нашей героини это было большим ударом, она любила родителя, но уже больше года не могла с ним переписываться. «Мне дали досыта наплакаться в течение недели; но по прошествии недели Чоглокова пришла мне сказать, что довольно плакать, что императрица приказывает мне перестать, что мой отец не был королем. Я ей ответила, что это правда, что он не король, но что ведь он мне отец; на это она возразила, что великой княгине не подобает долее оплакивать отца, который не был королем». Этот эпизод обычно понимают в прямом смысле: Елизавета приказывала невестке перестать лить слезы по слишком мелкому человеку. На самом деле речь шла об этикетных вопросах: сколько царевне прилично затворяться в своих покоях и облачаться в траур. «Наконец постановили, что я выйду в следующее воскресенье и буду носить траур в течение шести недель». Дольше следовало одеваться в черное только в случае кончины коронованной особы.
Однако именно на этикетном поле великую княгиню задели особенно больно: ни один иностранный посланник не выразил ей официального соболезнования. Это было настоящее оскорбление — дело рук Бестужева. А чтобы обратить на него внимание публично, канцлер устроил маленький скандал. Он заставил обер-церемониймейстера графа Ф. М. Санти написать императрице, будто великая княгиня возмущена отсутствием соболезнований. Елизавета пришла в ярость и послала свою вечную Эриду — вестницу раздоров — Чоглокову сказать невестке, что та слишком горда. Санти уличили во лжи, Екатерина оправдалась. «Я взяла себе за непоколебимое правило ни на что и ни в коем случае не претендовать»[298], — писала она. Но поскольку в объяснениях участвовали и камергер Н. И. Панин, и вице-канцлер М. И. Воронцов, укрыть нанесенную пощечину царевна не могла. Теперь уж все обсуждали пренебрежительное отношение иностранных дворов к великой княгине.
Весной с переездом в Летний дворец произошли дополнительные рокировки в окружении. Оказались удалены камер-юнкеры граф П. А. Дивьер и А. Н. Вильуа, поскольку, как пишет Екатерина, «великий князь и я к ним благоволили». Горькая участь — благоволить к людям, зная, что они на тебя доносят, — ведь других-то все равно нет. Эти были хотя бы учтивы. Пост библиотекаря пришлось оставить и Штелину, который сдал «библиотеку его высочества придворным служителям и подобным людям»[299].
«Это было дело рук Чоглоковых, — замечала Екатерина, — которые… следовали инструкциям графа Бестужева, которому все были подозрительны и который любил сеять и поддерживать разлад всюду, из боязни, чтобы не сплотились против него»[300].
Новые люди — новые отношения. Ни на кого великокняжеская чета не могла положиться. Поступило строжайшее запрещение «доводить до нас малейшее слово о том, что происходило в городе или при дворе». Молодых отгородили непроницаемой стеной от всего мира. Но именно тогда Екатерина поняла, что запретительные меры — самые неэффективные. Обнаружилась масса народу — совершенно не заинтересованного в интригах и не близкого к малому двору, — который находил истинное наслаждение в нарушении запретов. Любимой национальной игрой оказались вовсе не карты, как до того подозревала наша героиня. Власть обожала надзирать и пресекать, а подданные уклоняться и обходить ее приказы. Стоило чему-нибудь случиться, как фрейлина ли, лакей ли, случайный ли гость Чоглоковых спешили оповестить великокняжескую чету о делах внешнего мира. И все это под страхом «высочайшего истязания».
«Отсюда видно, — писала Екатерина, — что значат подобные запрещения, которые никогда во всей строгости не исполняются, потому что слишком много лиц занято тем, чтобы их нарушить. Все окружавшие нас до ближайших родственников Чоглоковых старались уменьшить суровость такого рода политической тюрьмы, в которой пытались нас держать. Даже собственный брат Чоглоковой, граф Гендриков, и тот часто вскользь давал мне полезные и необходимые сведения»[301]. Удивительно ли, что Екатерина, так старавшаяся стать русской, переняла эту манеру? Нарушение запретов сделалось для нее и развлечением, и способом жизни. Щекотало нервы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});