Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если не поддастся — да, — согласилась она. И добавила: — Но для меня вопрос стоит по-иному: какую позицию займете вы?
— Я? Никакую. Это не мое дело.
— Прошу прощения. Вы приняли в нем участие и связали себя некими обязательствами, а стало быть, оно в высшей степени ваше. И меня, полагаю, вы готовы спасать вовсе не ради меня, а ради нашего друга. Одно, во всяком случае, неотделимо от другого. Да вы и не можете, по правде говоря, не подать руки помощи мне, — заключила она, — потому что иначе вам, по правде говоря, не помочь и вашему другу.
Какая проницательность! И как спокойно, как мягко она все это выразила. Стрезер был поражен и сражен. Но более всего его тронула ее глубокая серьезность. Она не прибегала к высокопарным выражениям, но, пожалуй, впервые в жизни он прикоснулся к человеческой душе, малейшее движение которой было исполнено высокого смысла. Миссис Ньюсем, видит Бог, отличалась серьезностью; но тут она не выдерживала сравнения. Он старался вдуматься во все это, охватить со всех сторон.
— Да, — произнес он наконец, — ему не помочь я не могу.
И тотчас ее лицо, как ему показалось, озарилось необыкновенным светом:
— Значит, вы поможете?
— Да, конечно.
В ту же секунду она, отодвинув стул, была уже на ногах.
— Благодарю вас, — сказала она, протягивая ему через стол руку и вкладывая в эти два слова не меньшее значение, чем после ужина у Чэда, когда произнесла их с особой выразительностью. Золотой гвоздь, который она еще тогда вонзила в него, вошел на добрый дюйм глубже. Тем не менее нашему другу подумалось, что сам он лишь сделал то, на что решился в тот вечер. И если говорить о сути дела, теперь он твердо стоял на том, что определил для себя тогда.
XVII
Три дня спустя он получил из Америки депешу — голубой листок бумаги, сложенный и склеенный, который доставили ему не через банк, а в отель, куда его принес одетый в форму мальчик-рассыльный и по указанию портье вручил нашему другу во внутреннем дворике, где тот как раз прохаживался. Дело происходило в вечернее время, но день еще не угас, и Париж был, как никогда, пронзительно прекрасен. Улицы пахли цветами; аромат фиалок постоянно преследовал Стрезера. Сейчас, бороздя дворик, он вслушивался в звуки, неясные шумы, ловил колебания воздуха, рожденные, как ему мнилось, суетой и драматичностью парижской жизни, какой не жили ни в каком ином месте и которая все шире и шире открывалась ему, по мере того как шло время, — далекий гул, близкий цокот по асфальту, голос, кого-то зовущий, кому-то возражающий и такой полнозвучный, как у актера на сцене. Он собирался поужинать в отеле, по обыкновению с Уэймаршем, — что с самого начала, в целях экономии и простоты, было заведено ими, — а теперь томился в ожидании, когда его приятель сойдет вниз.
Телеграмму он прочел тут же, во дворике, и, вскрыв ее, замер на месте и еще минут пять перечитывал и изучал. Наконец судорожно смял листок, словно желая поскорей от него избавиться, но почему-то не выбросил — не выбросил, даже когда, сделав несколько шагов по дорожке, на повороте опустился на стул возле столика. Сжимая листок в кулаке и словно стараясь еще надежнее спрятать его под скрещенными руками, он сидел в глубоком раздумье, уставившись перед собой, так что, когда Уэймарш, спустившись, подошел к нему почти вплотную, даже не заметил его. Обеспокоенный видом приятеля, тот пристально на него посмотрел и тотчас, словно решившись на подобный шаг в силу непомерной воспаленности чувств, которые в нем узрел, ретировался в salon de lecture,[76] так с ним и не заговорив. Однако, отступив, паломник из Милроза счел возможным вести наблюдение сквозь чистое стекло в дверях своего убежища. Меж тем наш друг, не меняя позы, принялся вновь изучать измятую депешу, которую, тщательно расправив, поместил перед собой на столике. Там она и оставалась те несколько минут, пока, подняв наконец глаза, он не заметил Уэймарша, следившего за ним из salon de lecture. Взгляды их встретились — встретились на мгновение, в течение которого оба друга не шелохнулись. Наконец Стрезер поднялся и, сложив телеграмму — теперь уже очень аккуратно, — опустил ее в жилетный карман.
Несколько позднее они сидели вместе за ужином; о депеше, однако, Стрезер Уэймаршу ничего не сказал, и после кофе они расстались в том же дворике, не упомянув о ней ни слова — ни тот, ни другой. Нашему другу подумалось, что на этот раз между ними вообще было сказано даже меньше, чем обычно, — словно каждый ждал от приятеля каких-то признаний. Уэймарш и без того любил напускать на себя вид Авраама, сидящего при входе в шатер,[77] и молчание, которое они после стольких недель совместного путешествия подарили друг другу, постепенно стало непременной нотой их дуэта. В последнее время эта нота, по ощущению Стрезера, приобретала все более глубокий тон, а сегодня, как ему показалось, они вывели ее уже на полную мощь. Тем не менее, когда Уэймарш все же спросил его, чем это он так взволнован, Стрезер почти непроизвольно наглухо захлопнул перед ним дверь в свою душу.
— Ничем, — отрезал он. — Не более обычного.
Назавтра рано утром ему, однако, пришлось ответить на этот вопрос несколько более сообразно фактам. То, что его так взволновало, продолжало волновать его весь вечер, первые часы которого, сразу после ужина, он, уйдя к себе, посвятил сочинению пространного письма. Ради этого он, расставаясь с Уэймаршем и предоставляя его самому себе, крайне упростил выработанный ими для этого случая обряд; но в итоге, так и не закончив письма, вновь сошел вниз и отправился бродить по ночному Парижу, не осведомившись о друге. Бродил он долго, не разбирая улиц, возвратился, когда часы уже пробили час пополуночи, и поднялся в номер при свете огарка, оставленного ему на полочке у швейцарской. Закрыв за собою дверь, Стрезер собрал разбросанные листы со своим незаконченным сочинением и, не перечитав, разорвал на мелкие клочки. Затем он заснул — словно благодаря этой жертве — сном праведника и проспал до куда более позднего, чем было в его обычае, часа. А поэтому, когда между девятью и десятью в дверь постучали набалдашником трости, еще не успел принять надлежащий вид. Однако жизнерадостный бас Чэда Ньюсема достаточно быстро и положительно решил вопрос, принимать ли ему посетителя. Голубая депеша, полученная вчера, тем более ценная, что счастливо избежала преждевременного уничтожения, находилась теперь, разглаженная и охраняемая от ветра тяжестью лежащих на ней часов, на подоконнике распахнутого окна. Осмотревшись со свойственным ему беспечным, но критическим видом, каким щеголял повсюду, куда бы он ни приходил, Чэд немедленно выхватил злополучную депешу взглядом, который не постеснялся на ней задержать. После чего перевел глаза на хозяина:
— Пришла наконец?
Стрезер, прилаживавший галстук-бабочку, ответил не сразу:
— Так ты в курсе?.. Ты тоже получил?
— Нет, мне ничего не было. Я исхожу только из того, что вижу. Вижу эту штуку и догадываюсь. Впрочем, — добавил он, — она пришла как нельзя кстати. Я для того и явился чуть свет — хотел еще вчера, да не успел, — чтобы забрать вас.
— Забрать? Куда? — Стрезер вновь повернулся лицом к зеркалу.
— Домой наконец, — как я обещал. Я готов — собственно, уже месяц как готов. Только ждал вас — и правильно делал. Но теперь вы созрели, вам уже ничто не грозит — я вижу это собственными глазами: вы получили здесь заряд, какой нужно. Вон какой у вас сегодня бравый вид — молодец молодцом.
Стрезер, заканчивая свой туалет перед зеркалом, не преминул допросить этого немого свидетеля по поводу столь лестного мнения. Неужели он и вправду выглядит молодцом? Возможно, острый глаз Чэда что-то такое в нем подметил, но сам он порою часами чувствовал себя совершенно раздавленным. Тем не менее подобное суждение в конечном счете лишь поддерживало решимость, непроизвольно подтверждая его мудрость. Очевидно, он держался с большей уверенностью — коль скоро она в нем светилась, — чем сам предполагал. Правда, уверенности этой сильно поубавилось, как только он повернулся к гостю лицом — хотя удар, разумеется, был бы еще сильнее, если бы Чэд не владел, всечасно и неизменно, тайной личного обаяния. Он стоял перед Стрезером, омытый утренней свежестью, — сильный и стройный, веселый и легкий, благоухающий и таинственный, пышущий здоровьем, с румянцем на щеках, с элегантной проседью в густой шевелюре, с подобающими любому случаю словами, всегда готовыми слететь с его ярко-алых благодаря ровной смуглости лица губ. Никогда еще он не казался нашему другу столь полным воплощением успеха, словно сейчас, решив капитулировать, собрал воедино все свои достоинства. Вот таким, ярким и своеобычным, он должен был предстать перед Вулетом. Стрезер вновь внимательно на него посмотрел — он всегда внимательно на него смотрел, каждый раз чего-то в нем не улавливая, хотя даже и так его образ рисовался словно в каком-то тумане.
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Короли и капуста - О. Генри - Классическая проза
- Другой дом - Генри Джеймс - Классическая проза