— Керабан!.. мой дорогой Керабан… — взмолился ван Миттен, очень взволнованный упреком.
— Так что вы останетесь в Атине, если вам угодно остаться в Атине, или даже в Трапезунде, если вам угодно остаться в Трапезунде!
После этого господин Керабан откинулся в своем углу, как человек, рядом с которым нет никого, кроме безразличных ему посторонних людей, лишь случайно ставших попутчиками в дороге.
В общем, если Бруно был восхищен оборотом, который приняло дело, то ван Миттен остался крайне расстроенным оттого, что причинил своему другу такое огорчение. Но в конце концов его план удался, и он не собирался брать назад свое предложение, хотя мысль об этом, возможно, у него и промелькнула. Впрочем, Бруно был рядом.
Оставался еще вопрос денег, необходимость занять нужную сумму, чтобы быть в состоянии прожить некоторое время в этой стране и закончить путешествие в других условиях. Но это уже не составляло трудности. Значительная часть состояния ван Миттена в Роттердаме в ближайшее время будет переведена в Константинопольский банк, и господин Керабан легко сможет возместить данную взаймы сумму по чеку, который ему выдал бы голландец.
— Друг Керабан! — обратился ван Миттен после нескольких минут молчания, никем не прерванное.
— Что еще, сударь? — спросил Керабан, как если бы он отвечал очень докучливому человеку.
— Прибыв в Атину… — продолжал ван Миттен, которого слово «сударь» поразило прямо в сердце.
— Прибыв в Атину, мы разделимся. Это уже условлено!
— Да, без сомнения… Керабан!
Он не осмелился сказать «друг мой Керабан».
— Да… без сомнения… Поэтому я попрошу вас предоставить мне некоторую сумму денег…
— Денег! Каких денег?
— Небольшую сумму… которую вы возместите себе… в Константинопольском банке.
— Небольшую сумму?
— Вы знаете, что я отправился почти без денег. И, поскольку вы великодушно взяли на себя расходы по этому путешествию…
— Эти расходы касаются только меня!
— Пусть так… Я не хочу спорить.
— Я не позволил бы вам израсходовать ни одной лиры, — отрубил Керабан, — ни одной!
— Я вам очень признателен за это, — сказал ван Миттен, — но сегодня у меня не остается ни одного пара, и я буду весьма признателен…
— У меня нет денег взаймы, — сухо ответил Керабан. — Едва хватит на то, чтобы закончить это путешествие.
— Все же… вы, конечно, дадите мне?
— Ничего, я вам говорю!
— Как? — воскликнул Бруно.
— Бруно позволяет себе говорить, мне кажется! — сказал Керабан голосом, полным угрозы.
— Несомненно, — ответил слуга.
— Молчи, Бруно, — сказал ван Миттен, который не хотел, чтобы это вмешательство ожесточило спор.
Слуга замолчал.
— Мой дорогой Керабан, — снова заговорил ван Миттен. — Речь, в конце концов, идет об относительно небольшой сумме, которая позволит мне прожить несколько дней в Трапезунде…
— Небольшой тоже нет, сударь, — прервал собеседника Керабан, — не ждите от меня абсолютно ничего!
— Тысячи пиастров хватило бы!
— Ни тысячи, ни ста, ни десяти, ни одною! — отвечал Керабан, все более закипая.
— Как? Ничего?
— Ничего!
— Но тогда…
— Тогда вам остается только продолжать поездку с нами, господин ван Миттен. Вы не будете испытывать недостатка ни в чем! Но предоставить вам пиастр, пара, полпара, чтобы дать возможность разгуливать, как вам понравится… никогда!
— Никогда?
— Никогда!
Тон, которым это «никогда» было произнесено, окончательно убедил ван Миттена и даже Бруно, что решение упрямца бесповоротно. Если он сказал «нет», значит, это десять раз «нет»!
Был ли ван Миттен особо огорчен этим отказом Керабана, некогда его корреспондента и совсем недавно — друга, трудно сказать, так как человеческое сердце, в частности сердце нашего голландца, флегматичного и сдержанного, полно тайн. Что касается Бруно, то он был вне себя. Как! Ему придется путешествовать в таких условиях и, может быть, в еще худших? Ему надо продолжать этот бессмысленный путь, безумный маршрут, на телеге, на лошади, пешком? И все это — чтобы ублажить упрямого османа, перед которым дрожит его хозяин! Ему придется терять то немногое, что у него осталось от былой дородности, пока господин Керабан наперекор препятствиям и усталости будет и дальше сохранять свою величественную полноту?
Да, но что здесь поделаешь? Поэтому, не имея других средств, кроме ворчания, Бруно и возмущался потихоньку в своем углу. На минуту ему пришла мысль покинуть хозяина и предоставить тому в одиночестве расхлебывать последствия подобной тирании. Но вопрос денег встал перед ним, как и перед ван Миттеном, который сейчас не смог бы даже заплатить жалованье слуге. Так что делать было нечего.
Пока шли все эти дебаты, арба с трудом продвигалась вперед. Мрачное, тяжелое небо казалось прижавшимся к морю. Глухой рев прибоя указывал, что волнение усиливается. Чувствовалось приближение шторма.
Ямщик как мог торопил лошадей, но бедные животные шли с трудом. Ахмет, спешивший в Атину не меньше, подгонял их со своей стороны, но уже не было никаких сомнений, что гроза их догонит.
Господин Керабан с закрытыми глазами не произносил ни слова. Это безмолвие угнетало ван Миттена, который предпочел бы получить взбучку от своего старого друга. Он чувствовал, сколько у того Должно было скопиться ругательств против него. Если когда-либо все они прорвутся, будет ужасно!
Наконец ван Миттен не выдержал и, наклонившись к уху Керабана так, чтобы Бруно не мог слышать, сказал ему:
— Друг Керабан!
— В чем дело? — спросил тот.
— Как я только мог поддаться этой мысли покинуть вас хоть на миг? — продолжил ван Миттен.
— Да! Как?
— Поистине, не понимаю!
— Я тоже! — ответил Керабан.
И это было все. Но рука ван Миттена нащупала руку негоцианта, принявшего это раскаяние великодушным пожатием, отметку от которого пальцы голландца сохранили надолго.
Было девять часов вечера. Только что разразилась сильнейшая гроза. По всему горизонту полыхали огромные белые молнии, хотя раскатов грома еще не было слышно. Шквальные порывы ветра стали столь сильными, что несколько раз арба чуть не перевернулась на дороге. Измученные, испуганные лошади всякий раз останавливались, вставали на дыбы, отступали, и ямщику едва удавалось их удержать.
Что можно было сделать в таких обстоятельствах? Не имея укрытия, на этом скалистом берегу, продуваемом западными ветрами, останавливаться было нельзя, а до ближайшего поселка оставалось еще не менее получаса езды.