Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня было ощущение неотягощенности, устремленности в будущее.
Будущее. Об этом придется еще поразмыслить. Разве я знал тогда, что после этого похода у меня спина так и не перестанет болеть? Да нет, конечно: в тот день я отдыхал, я наслаждался. Рюкзак не висел на мне, я не чувствовал мышц, хрустящих, как рвущееся стекловолокно, не чувствовал тупой боли в позвоночнике. Думал, пройдет. Оказалось – навсегда. То ли какой-то позвонок выскочил, то ли хрящик потерся – как ни крути, какая-то утрата произошла. И это нормальная плата, я так считаю. Плата тела за то, что оно донесло тебя, твои глаза, твой воспринимающий мозг и переполненное восторгом сердце сюда, на край мира. Говорят, у альпинистов здорово разбитые, просто-таки расплющенные ходьбой с тяжелыми рюкзаками ступни. Это тоже плата за право бывать там, где бывают они.
Плата.
Жизнь заставляет платить сполна за каждую сбывшуюся мечту.
За творчество.
Но за несбывшиеся мечты плата так же дорога. Можно никогда никуда не рыпаться – жизнь спросит и за это. И те, кто ни разу не прошел, исполненный восторга, пустым берегом мира, догадываются об этом. И пусть сейчас приперло, пусть жизнь кажется стрёмной, будто по всему городу вырубили свет. У меня-то, по крайней мере, была та ночь – которую мы прошли насквозь от заката этого дня к восходу следующего – и это была, признаюсь, одна из самых удивительных ночей в моей жизни. Настоящая удача. Не знаю, что со мной было бы сейчас, если б ее не было, потому что обломы и удачи по-разному творят будущее…
Резкий ветер осени, в котором явственно различим уже снежный холод. Пустой банкомат на Пушкинской. Пустой банкомат на Проспекте Мира. Кризис. Пустой кошелек. Я накопил немного времени в твердой валюте, чтобы спокойно работать. Теперь, выходит, у меня нет больше времени. Но у меня есть, по крайней мере, возможность вспомнить. Продраться памятью в самую сердцевину того дня, или той ночи, когда в душе не было ничего, кроме восхищения, ничего лишнего. Ни униженности, ни длинного унылого перечня неудач, которые пожирают мой мозг, настаивая на том, что я должен о них помнить. «Да пошли вы…» У меня всегда хватает мужества сказать «да пошли вы…» – но потом опять какая-нибудь торпеда даст в бок и…
Ничего. А вот подворотня, человек выбирает из контейнера объедки, ест их.
Впервые такую картину я увидел, кстати, в Париже. И это меня потрясло. В эпицентре Европейского Изобилия, буквально на Pont Neuf, человек доставал из урны какие-то недоеденные туристами куски пиццы, которую в этом городе может позволить себе купить любой работающий нелегалом сенегалец. В движениях человека, его рук и губ, пожирающего рта была сосредоточенность животного. За минуту до этого я приметил его в толпе – у него было бледное лицо аристократа, горящие глаза, трехдневная жесткая щетина – будто он только что сошел на улицу с экрана, где как раз и живут своею жизнью такие вот великолепно небритые персонажи в элегантных серых пальто.
«Вот как должен выглядеть настоящий парижанин», – подумал я. А через минуту он уже пожирал. Может быть, он из запоя или какого-нибудь залета с наркотиками сразу вынырнул в этот крысиный голод – и подчинился ему, единственному зову спасения, чтобы не улететь, туда, в бездну, опять. Но вид этого человека потряс меня не этим: просто в нем я опять различил знакомые черты Беглеца в один из самых драматичных моментов бегства – когда человек преступает черту, за которой возвращение к себе-прежнему невозможно. То есть, выбор уже сделан, может быть, только что, вот в этот момент сделан (потому что, повторяю, на нем было прекрасное серое пальто и он ничуть не походил, скажем, на клошара, спящего на набережной), но возвращаться ему было уже не к кому. Потому что его самого уже не было там, откуда он ушел. И он согласился с этим… Сам поверил в то, что у него нет ничего, кроме поражения…
Он не добыл сокровища.
«Ну, а ты-то добыл?» – вдруг спрашивает он меня, поднимая голову от урны. «Я-то?» – с ужасом ухожу я от ответа, чувствуя, что сновидение не отлипает от меня и я опять вижу его тонко посеченное морщинами лицо и глаза, в которых равнодушное отвращение к тщете мира, ко всему тому, от чего я подолгу ворочаюсь, прежде, чем заснуть, проступает как совершенно очевидное знание о том, что жить не стоит. – «Положим, кое-что у меня было». – «Ну, так что же ты?» – «А что я?» – «Что же ты ведешь себя так, словно это было не с тобой? Что ты раскисаешь, если у тебя было хоть что-то?!»
Да, да, он прав, этот француз.
Дьявол.
То была встреча с дьяволом на Pont Neuf.
Он спросил меня, верю ли я сам в свои сокровища.
Он прекрасно знает, что вспомнить то давнее чувство подъема не так-то просто. И что заурядный переход из главы в главу, который графически можно решить так, что даже страницу не нужно будет перелистывать, достаточно просто опустить глаза и соскользнуть несколькими миллиметрами ниже в пространстве книги – он занял четыре месяца, в которые уложилась целая жизнь, связанная с появлением на свет ребенка. И что это было испытание, которое казалось почти непосильным, хотя оно не требовало ничего такого уж – просто жить по жизни, несколько месяцев неотлучно сопровождать эту новую маленькую жизнь, не пытаясь ни бежать никуда, ни прятаться в «литературу». Конечно, можно притвориться, что ничего этого не было. Ни этих четырех месяцев, ни тех четырех лет, что минули с тех пор, как была эта ночь – но какой смысл? Жизнь, как ей и положено, опережает текст и время от времени окатывает такими волнами, что меня пару раз чуть не оторвало от рабочего стола и не вынесло из-за него навсегда. И творчество становилось мукой, и я бывал затворен в нем, как в пыточной камере, пока текст не получал новое расширение, сообразное пониманию жизни, которое пришло за эти годы, за которые приключилось столько всего… Что тоже, кстати, ищет выражения и грозит пробиться – и непременно пробьется – в этом рассказе подробностями, которые, вроде бы, не имеют к той ночи в тундре ни малейшего отношения, а все равно, по какому-то хитрому избирательному принципу соседствуют в каком-то тайнике души, где собрано самое лучшее, что случилось с тобой. Чтобы в день, когда занять сил будет негде и дьявол, собиратель погасших душ, вновь спросит, а стоит ли эта жизнь того, чтобы жить – ты мог бы спуститься в эту тайную сокровищницу своей души, побыть там с хорошими воспоминаниями о том, что ты сам добыл и что никто отнять у тебя не в силах – и ответить ему достойно.
Накануне, помню, мы сварили гусиного супа и, отвернувшись от разбитого барака и разрушенной пилорамы, лежали, глядя на море, на песке возле тлеющего костерка, пока не стало совсем холодно. Белесые волны шумели внизу под обрывом, спать не хотелось, и оттого, наверно, что море было так близко, опять вдруг необычайно остро стало ощущение края. Оно было по-детски буквально: вот, как будто есть где-то край света, и мы до него дошли. И сидим на обрыве, свесив ноги с края. Потому что дальше – все. Ничего нет.
И это было замечательно.
Потом вдруг потянуло с моря густой туман, постепенно все море заросло им, клубясь под обрывом, как море дыма, и уже этот холодный дым стал переливаться через край Земли, сдерживающей его и затапливать остров – и нас, и наш костер, и останки строений, механизмов и тракторов, разом превратив все окружающее в сон – и тогда мы действительно отправились спать, покуда сырость не закралась в наши спальники.
Ну, а следующий день, когда мы ходили к идолу, это вообще был день, дарованный нам свыше, день откровения, когда самые простые вещи вдруг раскрываются во всей своей неисчерпаемой глубине и твой дух, случайно занесенный в этот день на этот берег, где притираются друг к другу земля, вода и небо, замирает, невольно оказавшись свидетелем неустанной божественной работы, совершающейся от начала мира.
Это проблемы людей – изверились они, или нет. Богам не до этого. Их удел – творенье. В ненецком языке – с непривычки довольно сложном для произношения – четыре первородные стихии обозначены словами простыми и мелодичными, как ноты: «и» – вода; «я» – земля; «ту» – огонь; «нум» – небо. Это перво-звуки, перво-основа. И в тот день, кроме пульсаций этой первоосновы, вокруг, собственно, ничего не было. Может быть, боги решили разрушить остров и стереть его с лица земли, как кратковременное и необязательное образование, смысл и история которого исчерпаны; может быть, они просто резвились и упражнялись в творении форм – какая разница? – их присутствие ощущалось рядом, их исполинская мощь была рядом, их гениальность запечатлевалась каждой набегающей волною, оставляющей на песке свой след.
При помощи фотоаппарата я пытался запечатлеть эти следы, эти удары кисти творящего. Не скажу, чтобы эти попытки были тщетны – но они были соразмерны времени нашего присутствия на этом берегу и времени вечности, которое песок, как раз, символизировал наилучшим образом. Может быть именно песок больше всего и потряс меня в этот день. Песок, таб. Двоякая возможность песка быть мерой времени и метафорой вечности. Ибо кажется очевидным, с одной стороны, что сколько бы ни было песчинок, их число конечно и, следовательно, существует само это число, возможность его выразить и измерить – на этом основан принцип действия всех песочных часов. А в то же самое время ясно, что сколько бы мы не пересчитывали песчинки, какие бы грандиозные пирамиды не создавали, пытаясь исчерпать пустынную потенцию песка и подвергнуть его учету – его, песка, все равно окажется больше, чем наших усилий; и то, что мы соберем, мы никогда не удержим, ветер развеет наши замыслы, нам не сыскать числа. Ибо нам дозволено исчислять время, но не дано измерить вечность.
- Кремлевские жены - Лариса Васильева - Публицистика
- Таежный тупик - Василий Песков - Публицистика
- Пятнадцатый камень сада Рёандзи - В. Цветов - Публицистика
- В лабиринтах истории. Путями Святого Грааля - Н. Тоотс - Публицистика
- Подтексты. 15 путешествий по российской глубинке в поисках просвета - Евгения Волункова - Публицистика