Мы с Тугриком остались одни.
Я зачем-то погрозил еноту пальцем, погладил медвежат на левом рукаве рубахи и направился к себе. Однако, мои ноги сами сменили маршрут и привели меня к спальне астрофизика. Я постучал, и он тут же робко откликнулся: «Входите».
— Что с вами? — спросил я сочувственно, но не теряя дистанции.
— Кошмары терзают… — признался он. — Иногда… Нет, часто. Разрушенные города, дым и пыль, слезы и вопли, и кровь, кровь, кровь… И надо всем этим гремит гром: «Это ваша вина!»
— Чья — ваша?
— Наша… И вдруг мне, в вашем чудесном доме примечталось, привиделось, как кто-то из глав государств, именующих себя христианскими, набрался смелости и осудил национализм как ересь наипервейшую, и патриотизм как ересь наивторейшую. И что это был российский правитель! Ай хэв э дрим, как говорится…
И астрофизик забормотал совсем уже какую-то невнятицу, не поднимая голову с подушки: вид у него был пристыженный и торжественный. Я от комментариев намеренно воздерживался.
— Ну или не российский правитель, пусть. Но только у христианских стран есть шанс и долг подать всем государствам и народам такой пример — ведь лишь для нас нет ни эллина, ни иудея, да? По крайней мере, я об этом где-то читал…
— У Натана?
— У Натана, — тихо ответил он, — Если бы его не понесло в космос, он был бы… Герой, наверное?
— Поспите, мой дорогой. Вы лучше меня знаете, что Натан говорил и прямо противоположное.
— Мерзавец, — неуверенно заявил астрофизик.
— Поспите.
И я закрыл за собой дверь.
Плевки и кощунства
Наутро мне стали ясны причины ночного выступления астрофизика. Оказалось, что он не стал выбрасывать сгоревшую главу с Натановыми кощунствами, хотя я просил его об этом. Пакет с пеплом он сохранил и держал в своей комнате, где постепенно пропитывался идеями Натана: страницы сгорели не целиком, кое-где проступали отдельные фразы и даже абзацы. И сегодня утром, после беседы со мной, в комнату астрофизика забрался богослов (как он выразился — «по-соседски»). Под вопли астрофизика он вытащил из-под матраца пакет и предъявил его всем нам в гостиной.
Богослов предложил опубликовать те фразы, «которые ой как неспроста пощадил огонь».
— Например, вот эти, — он протянул мне обрывки обгоревших страниц.
Сгорят убитые слова — патриотизм, церковь, родина — и никогда не восстановятся из пепла, если (огонь)…
С падением этой власти мы утратим саму историю… Мы окажемся в безвоздушном (огонь)… Церковь, служившая этой власти как рабыня, никогда не возродится. Только если (огонь)… Колоссальная метафизическая катастрофа (огонь)… Великая отечественная война, на которую опирался дракон, на памяти о которой он возносился все выше, тоже рухнет в сознании народа — рухнет, но не исчезнет. Отныне рядом с великим подвигом сразу будет возникать драконья морда. И только если (огонь)… Как бы борьба с фашизмом не обернулась (огонь)… Всем народом превратимся в тех, кого ненавидим… О, эти ловушки истории! Как в них поначалу уютно!.. Но когда они захлопываются, мы сгораем в них, полагая, что сжигаем врага…
— Ничего не понятно, — заявил с дивана Сергей Александрович. — Но если смотреть зорким лингвистическим глазом, то понятно все.
— Это публиковать бессмысленно, — вынес я решение. — Что утрачено, то утрачено.
— Так ведь не утрачено, — дерзновенно шепнул батюшка.
— Нам мало проблем? Мало травм? — поинтересовался я у отца Паисия, из принципа на него не глядя. — Нам нужно погружать себя в сомнительный и опасный контекст? Мы разве разделяем все вот это?
— А тут-то что опасного? — и батюшка с хамоватым смирением принялся зачитывать: — «Мы обязаны рассказать о необъяснимых событиях, которые случились в ночь явления Канта Эйпельбауму. В ту чудесную ночь великий философ явился Натану и объяснил, что бессмысленно следовать нравственному императиву в городе, где полгода нет неба над головой. Вообще никакого, не то что звездного…»
— Москва… — вздохнул богослов так мечтательно, словно мы находились далеко от нашей столицы. Батюшка упрямо продолжил:
— «Именно в эту ночь в Калининграде десятки изумленных горожан и горожанок, задрав головы, роняя шапки и шляпки, наблюдали, как над старой площадью пронесся Иммануил Кант. Он был в белой шелковой рубахе, поскольку использовал свой камзол в качестве ковра-самолета, а тростью указывал путь в столицу России. Наш покойный коллега-ученый был весьма воодушевлен, и научная совесть не позволяет нам скрыть поразительный сюжет, развернувшийся в калининградском небе. Кант снял треуголку и огласил площадь с небес: „В Москву! В Москву! В Москву!“ За ним устремились три девицы, повергая в шок и без того ошеломленных горожан. Кант решительно отогнал девиц тростью. Они смирились, спустились на площадь и смешались с толпой, чтобы начать усердно трудиться в глубинах славного города. А философ продолжил свой небесный путь».
— Не пытайтесь отвлечь нас! — я повысил голос на батюшку, ведь именно эти (и им подобные) страницы наших исследований бесили меня. — Мы твердо договорились отправить все это в огонь! — я немножко снизил тон, — Не всякий черновик достоин публикации: это первая заповедь ученого. Так говорил мой покойный учитель. И вообще, мне казалось, что эту часть исследований я спрятал в сейф? Как она попала в этот пакет?
Батюшка почему-то покраснел. Я протянул пакет пристыженному астрофизику; тот принял его, глядя в пол. Я попросил астрофизика спрятать в пакет полусгоревшие листки Натана и поскорее избавиться от них.
Политолог многозначительно кашлянул, и я понял, что мое поручение лишено смысла: не станет астрофизик уничтожать то, что стало ему так дорого. Тогда я решил сделать это сам.
Когда все разошлись по своим, как говорил отец Паисий, «роскошным кельям», я остановил в коридоре психолога и шепотом спросил его (не без иронии, разумеется), может ли безумие передаваться воздушно-капельным путем.
— От филолога к астрофизику? — уточнил он.
— Пока что к нему, но вдруг мы — следующие?
Психолог отрицательно покачал головой:
— Такие