Москва. Как же это так – навсегда уехать? Он того не понимает. Он готов даже свезти меня на это самое водохранилище. Можно неводом – на крупную рыбу. А можно зимой, посидеть ночку с удочкой за подледным ловом. Он там такие ерики нашел, такие ерики! Зимой их льдом затягивает, и вся рыба там – как в ведре: тащи ее голыми руками. Я помню его неожиданно пристальный взгляд. И мой – шарящий. Хотя, казалось бы, должно было быть наоборот. Я помню, что сидели мы очень долго, так, как сейчас: родные сплошь и в то же время – целиком чужие. Мне нечего было возразить ему, потому что понимал он лишь чужие мне мысли, а я не умею пересказывать чужие мысли своими словами.
Слово «ерик» меня тогда страшно поразило – своей рифмой с «эврикой»? с «ерником»? Я даже не поленился залезть в словарь Даля. Я чувствовал себя как тот самый пескарь (или кто там водится в подмосковных водохранилищах?), задыхающийся подо льдом в этом самом ерике. А снаружи мокла под дождем штукатурка желтых домов Кузнецкого Моста. Желтые дома. Москва не белокаменная. Это – город желтых домов. Как было тяжело тащиться с пишущей машинкой мимо отсыревших желтых домов; что же это за народ, если твой покой и твоя воля воспринимаются другими как предательство? Я вспомнил свой страх – не тюрьмы и не сумы, а страх стать одним из них (самим собой) с пишущей машинкой среди желтых домов под беспрестанным московским ливнем: страх предопределенности. Но как мечтал я сейчас вновь очутиться под низко нависшим московским небом, потому что не бывает страха без надежды от него освободиться и память о чувстве надежды, сопровождавшей все годы, проведенные там, сильнее памяти о страхе. И свербящая, сверлящая мысль о навсегда утерянном чувстве надежды и есть наказание: за то, что решил раз и навсегда освободиться от страха. И вместе с потерянной надеждой ушла из глаз и из пальцев та жадность к новизне, с какой этот пришелец из моего советского прошлого перебирал сейчас блестящие рыболовные крючки на столе. Ради этой сцены – засвидетельствовать чужую жадность к твоей новой жизни, к которой у тебя самого давно потерян интерес, – я, видимо, и таскался с этим маститым советским чиновником под проливным английским дождем. Это была радость узнавания – извращенное чувство близости, когда перегорело все и перетлело, и потому совсем не в этом дело, как близок он – как друг или как враг. И чем ближе он станет тебе, тем легче: никто так не подходит на роль заклятого врага, как лучший друг.
«Вы знаете: вы же человека спасли, – сказал советский дядя, подняв на меня глаза, как будто угадав, что я о нем думаю. – Спасли человека. Спасибо».
«Не преувеличивайте, – выдавил я из себя с показной небрежностью. – Вы как-нибудь прожили бы и без этих английских крючков».
«Я? Я-то конечно. Но вот племянник! Бедный мальчик». И у него вдруг задрожал подбородок. Он полез за носовым платком. Владелец рыболовного магазинчика, в отдалении за прилавком, устремлял свой взор в черепаховых очках на огромное окно в каплях дождя, делая вид, что не слышит нашего бормотания в углу на непонятном, не существующем для него жаргоне: от этого еще сильнее ощущалась мной конспиративность, конфессиональность того, что говорил мне этот состарившийся человек, вдруг потерявший в моих глазах все советские реалии – осталось лишь недоумение перед поворотами судьбы и негласная просьба о сочувствии, не более. Само упоминание племянника меня настолько раздражало, что я даже не сразу понял смысл сказанного про карты и бильярд, про «Игрока» Достоевского и любимую женщину, про подпольную Москву и странную идею побега из идеологизированного мира в игорный дом, где все не в шутку и баш на баш, и долги надо отдавать. И сколько сил ушло, чтобы переправить из тюрьмы на волю этот списочек с марками английских рыболовных крючков.
Ведь в тюрьме свои счеты: не отдашь карточных долгов – прирежут.
До меня наконец стало доходить, о чем говорит мой бывший соотечественник: эти распроклятые крючки предназначались не для ужения стерляди в кремлевских саунах – по крайней мере, неизвестно было, кто будет удить ими и в какой мутной воде; эти крючки были, как бусы для дикарей, валютными сертификатами, разменной монетой в тюремных счетах заядлых игроков. Племянник был заядлым игроком. Заядлый игрок сидел в тюрьме. «Если бы я вас тут в Лондоне не отыскал…» – и мой собеседник пошевелил пальцами в воздухе. Что означал этот жест с точки зрения племянника – сказать затрудняюсь: явно нечто неприятное.
«Я, вы знаете, на племянника махнул было рукой: пропащий молодой человек! – Мой собеседник сморкнулся в платок. – Но незадолго до посадки пригласил он меня в ресторан. Я эти кабаки терпеть не могу. Рожи. Жуют что-то, рыгают, оркестр наяривает что-то невообразимое. Я помню, оглядел все это и процитировал мысль, если не ошибаюсь, Генриха Гейне: и ради этого жлобья Спаситель умирал на кресте?! На что племянник мой улыбнулся так, знаете, и сказал: нет, дядюшка, твой Гейне не прав; именно ради них – ради этих ничтожных червяков – Рыболов на крючке и висел! Представляете?! А я-то этого шалопая за дурачка держал. Надо же так ошибаться в человеке?!» И он стал рассовывать по карманам английские рыболовные крючки.
1987
Крикет
1
«Чтобы понять крикет, вы, милейший, должны отвлечься от идеи, что очки зарабатывает тот, кто бьет по воротам. В крикете очки засчитываются тому, кто, наоборот, отбивает мяч. Очки засчитываются по числу пробежек батсмена с битой-лаптой, пока отбитый мяч в воздухе – не приземлился, не заземлен, пока отбитый мяч не перехвачен другой командой, понятно?» До меня все еще не доходили элементарные правила игры в крикет, но я уже ухватывал дух этой прекрасной в своей абсурдности логики: впечатление запутанности – от ее простоты. Сложное – понятней. Нет ничего проще чужой сложности. Сложную чуждость легче принять – хотя бы из уважения. Далекое – ближе. Чем дальше отбить мяч битой, тем больше возможностей для маневров. Очки идут тому, кто защищается, а не нападает. Тому, кто убегает, а не преследует. Побеждает тот, у кого больше возможностей отступать. Неужели не ясно?
Противник с разбега швырял мяч в сторону верзилы с уплощенной дубиной в руках – тот казался гигантом из-за смехотворно маленьких ворот у него за спиной. Я уже разбирался в массе деталей, но полного приятия идеи крикета, окончательного осознания игры не приходило. Я как будто перечитывал в который раз одну и ту же до смешного простую фразу на иностранном языке, но никак не мог связать воедино слова в ускользающей непредсказуемости синтаксиса. Я продолжал в состоянии остолбенения вглядываться в зеленый, как