его в этом поддерживали. Жена отдавала дань его музицированию лишь в той мере, в какой оно обеспечивало материальное благополучие их семьи, но в глубине души считала, что искусство для него — развлечение и поэтому оно не должно освобождать его от домашних дел. Подобный взгляд возмущал Алексея Федотовича. Он ожесточенно доказывал, что даже в том случае, если он целыми днями валяется на кушетке и слушает записи Шаляпина (разумеется, такое бывает крайне редко), в нем совершается огромная внутренняя р а б о т а, не идущая ни в какое сравнение с домашними хлопотами, что в это время он вынашивает замысел и готовится к его воплощению. Жена же обычно отвечала на это, что он может вынашивать свои замыслы, пылесося квартиру, выбивая ковры и таким образом соединяя приятное с полезным. «Приятное?! Да у меня каждый концерт отнимает по году жизни!» — кричал Алексей Федотович. «Вот и поработал бы веничком для разрядки. Умственная деятельность должна чередоваться с физической». — «Согласись, ты не стала бы вызывать меня со службы, если бы нужно было выбить ковер. Дома же ты чувствуешь себя вправе прервать меня в любую минуту. Я артист. То, что я сижу дома, не означает, что я бездельничаю», — втолковывал он жене, но переубедить ее не удавалось, и каждый оставался при своем мнении.
Только однажды Алексей Федотович засомневался в собственной правоте: он прочел у Толстого, что занятие искусством — лучшее подспорье для эгоистического существования. Алексей Федотович долго не соглашался с этой мыслью, говорил себе, что Толстой был слишком строг к искусству и часто ошибался в оценках (Шекспира не признавал) и что если нынешний средний интеллигент начнет по его примеру сам тачать сапоги и боронить поле, то это приведет его не к нравственному возрождению, а к профессиональной деквалификации. Но несмотря на сопротивление Алексея Федотовича, толстовская мысль жгла, вселяя в него все большее беспокойство, и он обнаруживал все новые и новые доказательства правоты Толстого. И одно из них — его отношения с женой и детьми. Алексея Федотовича сердило, что они не такие, как он, что у них все другое — привычки, характеры, взгляды на жизнь. Для жены это могло быть даже естественным, но почему дети не унаследовали от него ни единой черты душевного сходства?! Он с детства приучал их к тому, что любил сам и что считал необходимым в жизни каждого человека, — к музыке, к живописи, к искусству. Как всякому отцу ему хотелось видеть в них свое п о в т о р е н и е, и каково же ему было признать, что из его телесных клеток и нервных волокон сотканы совершенно чуждые ему существа!
Его сыновья морщились (морщились!), слушая музыку, в музей их было не затащить. Когда он печатал с доски гравюры, они фыркали от резкого запаха краски и закрывали двери в свою комнату. Зато они часами возились с аквариумом, с белыми мышами, купленными в зоомагазине, затем в доме появились кролики, черепахи и, наконец, щенок дворняги. Алексей Федотович ничего не запрещал — избави бог! — и терпеливо переносил скверную вонь в квартире. Но святое искусство он ставил все-таки выше белых мышей, и ему становилось искренне жаль собственных детей, словно обделенных даром, делавшим счастливым его самого, и эта жалость постепенно перерастала в презрение. Алексею Федотовичу стало казаться, что в жизни семьи в с е н е т а к. Ему не правилось, как его домочадцы едят, спят, разговаривают, их увлечения и интересы представлялись ему вздорными и ничтожными, и когда они затихали над своим аквариумом, ему хотелось резким окриком словно бы пробудить их от сна. Он действительно все чаще срывался на крик, жена и сыновья отвечали ему тем же, и, уступая их дружному натиску, он сбегал в чайную комнату и оставался там на день, на два, на неделю.
VI
И вот теперь в загадочной чердачной комнате с полуовальным окном поселились двое. По утрам они просыпались — каждый в своем отсеке — и пили чай, обмениваясь скупыми репликами знатоков о достоинствах букета, выдержанности чайного настоя и прочих тонкостях своего дела. Глаша оказалась способной ученицей и быстро усваивала все то, о чем рассказывал ей Алексей Федотович. Он с радостью замечал, что его чайные фантазии словно отогревали ее, она чаще смеялась и, приблизив к губам чашку, изображала то японскую гетеру, то китайского мудреца, то английскую леди. В чайной комнате она словно бы забывала о смерти своего папочки, и то н е о б ы к н о в е н н о е, что она видела вокруг, наполняло ее детской радостью. После завтрака Глаша убегала в свое ателье, а Алексей Федотович специальными порошками до блеска отмывал чайную посуду, прятал ее от пыли в небольшой шкафчик и наводил порядок в комнате. Ему нужно было занять время до первого звонка Глаше. Первый раз он звонил ей около двенадцати и спрашивал, как она добралась, аккуратно ли вела свой «Запорожец», не останавливала ли ее дорожная автоинспекция. Затем он звонил ей в три, затем в пять. Закройщицы из ателье вскоре привыкли к нему и узнавали по голосу: «Глафира, твой!» Под конец рабочего дня он бежал ее встречать, стараясь успеть к тому моменту, когда она выйдет из дверей ателье. Она выйдет, а он уже здесь, у «Запорожца»…
По дороге он расспрашивал ее о том же, что и по телефону, и это не надоедало ни ему, ни ей. Глаша рассказывала о заказчиках, о вытачках и выкройках, и Алексей Федотович быстро схватывал суть дела и даже советовал Глаше, какой фасон платья лучше, он тоже оказался способным учеником. Однажды он купил ей духи на свой выбор. Глашу привели в восторг и форма флакона с причудливой крышкой, и оттенок матово-серебристого стекла, и сам запах. Ее удивило умение Алексея Федотовича выбирать духи, и она сказала, что, наверное, он миллион раз влюблялся и все такое. Он смущенно стал уверять ее, что она ошибается и что ему в жизни нужно лишь одиночество. Глаша охотно поверила и больше ни о чем не спрашивала, но Алексей Федотович вдруг усомнился в своих словах. Он привык видеть жизнь лишь со стороны искусства и боялся всего того, что называл для себя п р о с т о ж и з н ь ю. И вот впервые эта жизнь вызывала в нем чувство доверия. Алексей Федотович понял, что быть счастливым в искусстве нельзя — это самообман и иллюзия, и если человек не был хотя бы раз счастлив в ж и з н и, он вообще не был никогда счастлив. Может быть, для Алексея Федотовича и наступил сейчас этот по-настоящему счастливый миг, и произошло это в его комнате, но не тогда, когда он в одиночестве заваривал чай,