Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако же он был в академии одним из многих, посвятивших, жизнь не просто армии с ее строгой субординацией, а той армии, которой в течение ближайших пятидесяти лет предстояло стараться лишь уцелеть, подняться из позора и катастрофы поражения, чтобы ее не боялись как угрозы, а лишь почитали как памятник. Англо-саксонский разум мог бы увидеть и почти любой американский увидел бы в этом юношескую мечту, где он представлял себя если не спасающим какой-то безнадежной жертвой этот обожаемый город, словно прикованную Андромеду со скалы, то по крайней мере схватившим щит и меч, как один из сыновей Ниобеи или Рахили. Но не латинский, не французский; для француза эту столицу было не от чего спасать, она сдавила сердце человечества лишь одной из прядей своих распущенных волос Лилит, бесплодная, она не имела детей, то были ее любовники, и когда они шли воевать, то ложились перед алтарем ее доступной свежей постели ради славы.
И лишь тот единственный сокурсник верил, что не юноша отверг рай, а рай отверг своего отпрыска и наследника, что поступил сюда он не по собственной воле, а по настоянию семьи — семья заставила его пойти в армию как в наилучшее для себя, для своего имени и положения — карантин, изоляцию от той угрозы, в которую он мог превратиться, и в наихудшее — мавзолей того позора, который угроза могла бы повлечь за собой, и — для него — убежище от последствий. Потому что он был тем, кем был, — мужчиной, холостяком и наследником; семья будет использовать свою власть и влияние, хотя ей и пришлось изолировать его, не ставшего тем, кем мог стать и, наверное, стал бы. В сущности, семья даже не покупала ему отпущение грехов. Напротив, она стремилась придать своему славному имени дополнительный блеск от золотых галунов, которые в будущем украсят его фуражку и рукава. Потому что даже этот сокурсник верил, что весь курс (потом и вся академия) ест и спит под одной крышей вместе с тем, кто в сорок лет будет генералом и — если в течение тридцати лет представится возможность для военной победы, достойной такого названия, — маршалом Франции, когда нация похоронит его.
Однако влиянием семьи он не пользовался, по крайней мере в течение первых четырех лет. В этом даже не было нужды. Он был выпущен не только первым на курсе, но и с лучшими отметками, какие были когда-либо в академии; у него была такая характеристика, что сокурсники, которым не предложили бы этой должности ни при каких отметках, даже не завидовали капитан-квартирмейстерству, по слухам, ждущему его на выходе из академии, словно шляпа или плащ в руках лакея на выходе из театра или ресторана. Однако, когда он снова встретился с ними буквально на другой день, когда весь остальной курс уходил в положенный двухнедельный отпуск перед тем, как приступить к несению службы, — то капитанского звания у него не было. Он появился в Тулоне без него, почти неизменившимся за четыре года: не столько хрупкий, сколько некрепкий, с чистой расчетной книжкой, необходимой ему не больше, чем нищему гвоздь кузнеца королевских лошадей, или королю нищенская кружка для подаяний, с новенькой спартанской экипировкой субалтерна, с неразрезанным экземпляром «Военного наставления» (и, разумеется, с медальоном; сокурсники о нем не забыли; собственно говоря, они знали, чьи портреты должны были находиться в нем: дяди и крестного отца; по сути дела, медальон был его распятием, его талисманом, его ладанкой), но капитанского звания у него не было — как у гостя или хозяина, покидающего театр или ресторан через черный ход, не будет ни шляпы, ни плаща, когда он выйдет на бульвар.
Но все они — кроме одного — считали, что знают, в чем тут дело. Считали, что это жест не юноши, а семьи — один из жестов скромности, сдержанности тех, кто настолько могуч и силен, что может позволить себе сдержанность и скромность; что он и они ждут одного и того же: торжественно подъедет большой, черный, словно катафалк, лимузин, из него выйдет не штатский секретарь, несущий капитанские погоны на бархатной подушечке, словно корону герцога, а сам дядя-министр, он повезет племянника на Кэ д'Орсэ и там, где их никто не будет видеть, вырвет у него скудную экипировку африканского субалтерна с холодной яростью, словно кардинал, выдергивающий баптистский псалтырь из-под рясы коленопреклоненного кандидата в епископы. Но этого не произошло. Лимузин запаздывал. Потому что, хотя команда, в которую его должны были включить, отбывала через две недели и ее члены еще даже не появлялись на базе, он, проведя в Тулоне лишь одну ночь, отплыл в Африку, прямо к месту службы, тихо, почти тайком, в чине младшего лейтенанта и со скудной экипировкой, какую в свою очередь получат и остальные.
И теперь те, кто завидовал ему (не только питомцы Сен-Сира, ровесники, старшие и младшие, у которых не было дяди-министра и крестного-председателя, но и карьеристы, имеющие родителей и опекунов, однако не министров и не председателей Comite de Ferroive, ненавидящие его не за то, что ему был предложен чин капитана, а потому, что он от него отказался), могли успокоиться. Было ясно, что им уже никогда не нагнать его; он уходил навсегда от зависти и, следовательно, от ненависти и страха; все трое, племянник, дядя и крестный отец, действовали быстро, пренебрегая даже давней традицией протекционизма; юноша спешил к какой-то далекой границе, где власть и воля его дяди и крестного отца будут поистине всемогущими и никто, кроме случайного генерал-инспектора, не сможет бросить им вызов: не существовало ни пределов фамильного честолюбия, ни препятствий его домоганиям. Со временем их зависть уляжется, и они будут свободны от нее; года через два, возвратясь двадцатитрехлетним полковником, он будет далеко за пределами чьей угодно, тем более их, ревности и зависти. Или, может, двух лет даже не потребуется, хватит и одного года — так велика была их вера не только в могущество и волю дяди и крестного отца, но и в ненасытность участливую, всемогущую, всевидящую и всеохватывающую; Кэ д'Орсэ однажды мягко вздохнет, и волны официальной пропаганды начнут биться об этот раскаленный африканский берег так долго и громко, что не только затуманят обстоятельства этого факта, но и отвлекут общественное внимание от интереса к ним; останутся лишь свершение и его главный герой, представшие без прошлого на сцене, без истории, подобно двум маскам для пантомимы, извлеченным из бескровного чулана литературы, потому что к тому времени он уйдет не только от страха и ненависти, но и от долгого неукоснительного подъема по служебной лестнице так же бесповоротно, как девушка от девичества; они будут — смогут — даже взирать на него спокойно, бесстрастно, забыв о былых терзаниях, смогут даже смотреть, как он под восторженные крики едет по оранской улице мимо реющих знамен и стоящих в строю войск в автомобиле самого генерал-губернатора, сидя справа от него самого: герой двадцати двух или двадцати трех лет, который не просто спас какой-то там клочок или осколок империи, а принес новую славу французскому оружию, представляющую на самом деле кроху славы тех орлов, которые семьдесят лет назад парили над всей Европой, Азией и Африкой; они мысленно рисовали себе, уже без зависти или даже злобы, скорее с изумленным восхищением, не Францией, а непобедимым Человеком — герой, не утративший изнеженности даже после двух лет одиночества под африканским солнцем, по-прежнему внешне хрупкий и хилый, так юные девушки кажутся невероятно нежными и вместе с тем стойкими, словно клубы тумана или пара, беспрепятственно и безмятежно плывущие по литейному цеху среди чудовищ, грохочущих на бетонных фундаментах, только теперь он кажется более стойким вопреки — нет, благодаря своей хрупкости, хилый и вместе с тем невредимый и неприкосновенный после того, что другому не просто испортило, а погубило бы карьеру, как было со святой в старом предании, с девушкой, которая без возражений и колебаний заранее отдала свою девственность паромщику за переправу через реку в рай (предание англосаксонское, потому что только англосакс может считать всерьез, будто нечто, покупаемое такой ценой, может быть достойно святости), — герой, глупая толпа, хотя никому в ней нет дела, что он совершил, или когда, или где, над кем или чем одержал победу, рукоплещет, пока он едет, даже не обращая внимания на шум, по ликующему городу к бухте, откуда эсминец (возможно, даже крейсер, но эсминец уж наверняка) повезет его к парижскому триумфу, а потом доставит обратно начальником управления и командующим округом, а может быть, даже генерал-губернатором.
Но не произошло и этого. Он переплыл Средиземное море и бесследно исчез. Когда они разъезжались после отпуска, то узнали, что он в ту же ночь отбыл с этой же портовой базы к месту своего назначения где-то в глубинных районах — куда именно и для какой службы, никто на базе не знал. Но они предвидели это. Они даже считали, что знают, где он должен быть: в месте, укромном не просто потому, что оно находится далеко и до него невозможно добраться, как, например, Браззавиль, где трое белых — комендант-губернатор, новый субалтерн и метис-переводчик — забывают о субординации и панибратствуют, благосклонные, непостижимые и вспыльчивые, загадочные, словно тотемный столб американских индейцев в невинности негритянского рая, а в укромном по-настоящему, не пассивно изолированном, а активно, даже вызывающе уединенном, словно оазис в центре пустыни, более глухом, чем пещера, и огражденном, чем охотничий лагерь, — шелковистый, пахнущий благовониями шатер, куда доносятся лишь мерные удары дровосека да звук шагов водоноса; там, на покрытом львиной шкурой диване, он будет ждать подарка медлительной судьбы. Но они ошибались. Он поспешил отправиться с портовой базы в гарнизон, пользующийся в их кругу такой же славой, как Черная Яма Калькутты, — маленький сторожевой пост не только в пятистах километрах от чего-то, напоминающего цивилизованную крепость или хотя бы опорный пункт, но и более чем в шестидесяти от ближайшей базы снабжения — крошечный затерянный лагерь, где под началом сержанта стоял взвод Иностранного легиона, набранного из отребья со всей Европы, Южной Америки и Леванта, — колодец, флагшток и единственное глинобитное строение с бойницами в раскаленной безжалостной пустыне, где лишь песок и солнце; войска посылались туда в наказание или для изоляции неисправимых, пока жара и однообразие жизни при чрезмерности наследственных и благоприобретенных пороков не сведут их с ума. Он отправился туда прямо с портовой базы три года назад и (единственный там офицер и, по сути дела, единственный белый) отслужил там не только свой годичный срок в должности командира, но и срок своего преемника, и вот уже десять месяцев служил за того, кто был бы преемником его преемника; при этом потрясающем известии в первую секунду им всем, кроме одного, показалось, что земля сошла с орбиты, что ненасытность иссякла, раз, каким бы ни был его проступок, разрушивший мечту или надежду семьи семь, или восемь, или десять лет назад, крестный отец и дядя не смогли спасти его; потом тот единственный сокурсник восстановил всю картину и представил ее в подлинном свете.
- Святилище - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Дым - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Свет в августе; Особняк - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Приключение Гекльберри Финна (пер. Ильина) - Марк Твен - Классическая проза
- Хапуга Мартин - Уильям Голдинг - Классическая проза