Я оставил Оскара изучать Джинни Джоу и пошел в костюмерную. Там как раз снимали мерки с Оливии.
— Здравствуй, Айвен, — сказала она, удивившись.
— Привет, Оливия, что ты делаешь? — спросил я, наблюдая за тем, как портниха измеряет ее тонкую талию.
— С меня снимают мерки для платья, Айвен. Бедная миссис Кромвелл скончалась прошлой ночью, — грустно сказала она. — Похороны будут завтра. Я присутствовала на таком количестве похорон, что мое единственное черное платье износилось.
— Сочувствую тебе, — сказал я, зная, как Оливии нравилась миссис Кромвель.
— Спасибо, Айвен, но нельзя стоять на месте. Сегодня утром в хоспис привезли одну даму, которой нужна моя помощь, и сейчас мне нужно сосредоточиться на ней.
Я понимающе кивнул.
— А что тебя привело сюда?
— Мой новый друг, Элизабет, женщина, которая обращает внимание на мою одежду.
Оливия захихикала.
— Вы хотите футболку другого цвета? — спросила портниха, снимавшая мерку. Она достала из ящика красную футболку.
— Э-э… нет. — Я переминался с ноги на ногу и осматривал полки, идущие с пола до потолка. На каждой было написано чье-то имя, и я увидел имя Гортензии под рядом красивых платьев. — Я ищу что-нибудь гораздо… наряднее.
Оливия подняла брови.
— В таком случае, Айвен, с тебя надо снять мерку для костюма.
Мы договорились, что мне сошьют темно-синий костюм, а к нему голубую рубашку и галстук, потому что это были мои любимые цвета.
— Что-нибудь еще, или это все? — спросила Оливия, и в глазах у нее зажегся озорной огонек.
— На самом деле… — Я понизил голос и посмотрел вокруг, чтобы убедиться, что портниха не услышит нас. Оливия наклонила голову поближе ко мне. — Я хотел спросить, не сможешь ли ты научить меня танцевать ирландский степ?
Глава двадцать седьмая
Элизабет не отрываясь смотрела на оштукатуренную стену. Она чувствовала себя в тупике. Стена не вызывала у нее никаких мыслей. Было девять часов утра, и строительную площадку уже заполнили мужчины в касках, сползающих джинсах, клетчатых рубашках и ботинках на толстой подошве. Они сновали туда-сюда по площадке, перетаскивая на спине какие-то материалы и напоминая армию муравьев. Их крики, свист, смех и песни раскатывались громким эхом по пустым помещениям гостиницы, достигая зоны, отведенной под детские игры.
Здесь были пока лишь выбеленные, бесцветные стены, а уже через несколько недель будут резвиться дети. Может, ей следовало сделать стены звуконепроницаемыми? Она совершенно не понимала, как оформить комнату так, чтобы на детских личиках появлялись улыбки, когда они будут входить сюда, волнуясь и хныча из-за того, что им какое-то время придется провести без родителей. Она знала все о кушетках, плазменных экранах, мраморных полах и всевозможных видах дерева. Она могла создать шикарные, вызывающие, изысканные интерьеры, роскошные, великолепные комнаты. Но все это не вызовет интереса у ребенка, и она знала, что способна на большее, чем просто несколько конструкторов, пазлов и набитых сухими бобами подушек.
Она знала, что может нанять дизайнера по декорированию стен, пригласить для этой работы местных художников или даже попросить совета у Поппи, но Элизабет любила все делать сама. Она любила с головой погружаться в работу и терпеть не могла просить о помощи. Выпустить кисть из рук было в ее глазах признаком поражения.
Она выставила в ряд на полу десять банок с основными цветами, сняла с них крышки и положила рядом кисти. Затем расстелила в центре комнаты лист белой бумаги и, удостоверившись, что джинсы, которые она носила только на стройке, не коснутся грязного пола, села по-турецки и стала старательно рассматривать стену. Но не могла думать ни о чем, кроме Сирши.
Спустя какое-то время Элизабет попыталась понять, как долго она вот так сидит. Она смутно помнила, как сюда входили строители, брали свои инструменты и в замешательстве наблюдали за тем, как она не отрываясь смотрит на белую стену. Ей казалось, что у нее что-то вроде творческого кризиса. Идей не было, картинка не складывалась, и как у писателя от бездействия в ручке засыхают чернила, так и у нее кисти останутся чистыми. В голове у нее… одна пустота. Как будто ее мысли отражались от этой скучной оштукатуренной стены, которая, наверное, думала то же самое о ней.
Она почувствовала чье-то присутствие и обернулась. В дверях стоял Бенджамин.
— Простите, я бы постучал, но, — он поднял руки, — двери нет.
Элизабет приветливо ему улыбнулась.
— Восхищаетесь моей работой?
— Это сделали вы? — Она повернулась к стене.
— Думаю, это мое лучшее произведение, — ответил он, и оба в молчании уставились на стену.
Элизабет вздохнула:
— Это ничего мне не говорит.
— Да? — Он шагнул в комнату. — Вы даже представить себе не можете, как сложно создать произведение искусства, которое вообще ничего не говорило бы. Всегда найдется какая-нибудь интерпретация, но в этом случае… — он пожал плечами, — ничего. Никакого послания.
— Признак истинного гения, мистер Уэст.
— Бенджамин, — поморщился он. — Я продолжаю настаивать, пожалуйста, зовите меня Бенджамин, а то я чувствую себя похожим на своего учителя математики.
— Хорошо, но вы можете продолжать звать меня мисс Эган.
Когда она опять повернулась к стене, он заметил, что уголки ее губ поднялись в улыбке.
— Как вы думаете, есть ли какая-то вероятность, что детям понравится эта комната в таком виде? — с надеждой спросила она.
— Хм. — Бенджамин стал размышлять вслух. — Особенно весело им будет играть с торчащими из плинтуса гвоздями. Я не знаю, — признался он. — Вы не у того спрашиваете. Для меня дети — существа с другой планеты. У нас с ними не много точек пересечения.
— Как и у меня, — виновато пробормотала Элизабет, думая о своей неспособности наладить хорошие отношения с Люком, как это получилось у Эдит. Хотя, после того как она познакомилась с Айвеном, она стала проводить с племянником больше времени. То утро в поле было для нее огромным шагом вперед, однако, оставаясь с Люком наедине, она все равно не позволяла себе дурачиться вместе с ним. Это Айвен на миг выпустил на волю затаившегося в ней ребенка.
Бенджамин сел на корточки, упершись для равновесия рукой в грязный пол.
— Ну, в это я никогда не поверю. У вас же есть сын, не так ли?
— О нет, у меня нет… — начала она и запнулась. — Это мой племянник. Я усыновила его, но дети — последнее, что я понимаю в этом мире. — Сегодня слова как-то сами собой срывались у нее с языка. Где та Элизабет, которая умела вести разговор, не выбалтывая подробностей своей жизни? В душе у нее как будто открылись шлюзы, и ей не удавалось сдержать то, что рвалось наружу против ее воли.