Стало быть, недостижимо такое состояние, «в котором не было бы добра и зла вместе». Но о гармоническом колебании между этими полярностями речи больше нет. Спасают не эти колебания, спасает «гармоническая потребность вечного и бесконечного», потому что без нее человек теряет невосполнимо много. А когда угроза таких потерь обозначается совершенно явственно, как она обозначилась перед Нехлюдовым, наблюдавшим сцену перед «Швейцергофом», приходит чувство, что «один, только один у нас есть непогрешимый руководитель, всемирный дух, проникающий нас всех вместе и каждого, как единицу, влагающий в каждого стремление к тому, что должно; тот самый дух, который в дереве велит ему расти к солнцу, в цветке велит ему бросить себя к осени и в нас велит нам бессознательно жаться друг к другу».
Эти размышления, в которых распознаются начатки будущей философии Толстого, пришлись явно не ко времени. Написанный за несколько дней «Люцерн» был опубликован в «Современнике» осенью 1857 года, но русское общество, наэлектризованное слухами о первых шагах правительства к крестьянской реформе, встретило его почти гробовым молчанием. Интерес тогда вызывали как раз «политические законы», а для Толстого они оставались «ужасной ложью», и только. В черновиках «Люцерна» есть снятая при публикации фраза, которая свидетельствует о тогдашних его настроениях: «Только слушай этот голос чувства, совести, инстинкта, ума — назовите его, как хотите, — только этот голос не ошибается». Трудно представить себе что-то более несовместное с главенствующими интересами и взглядами той поры.
Поэтому о «Люцерне» промолчал даже Боткин, хотя рассказ написан в форме послания из-за границы воображаемому адресату, а адресатом был именно Василий Петрович. Но, прочитав это послание, Боткин в письме Тургеневу отозвался о нем как о вещи «во всех отношениях детской» да еще и неприятной по тону. Скептичен был и Анненков: что-то «ребячески-восторженное», то есть неумное. Панаев, который слушал «Люцерн» в авторском чтении на даче Некрасова сразу по возвращении Толстого в Петербург, поначалу пришел в восторг, но, поняв, что преобладает негативное мнение об этом рассказе, стал к нему относиться по-другому: «Видно, что это писал благородный и талантливый, но очень молодой человек, из ничтожного факта выводящий Бог знает что и громящий беспощадно все, что человечество выработало веками потом и кровью». Через несколько лет суровый идеолог Писарев разгромил рассказ, заявив, что его герой всего лишь «неисправимый фразер или бестолковый идеалист».
Вряд ли можно было ожидать иной реакции. Но Толстому, хоть он и сам остался недоволен художественным результатом, «Люцерн» был дорог. Поэтому через полвека, составляя «Круг чтения», где собраны мысли, которые он считал важнейшими для здоровой и полноценной духовной жизни, он включил туда отрывок из этого рассказа — последнюю страницу, где Нехлюдов думает о «непогрешимом руководителе» для нас всех.
* * *
Как только был закончен «Люцерн», Толстой уехал в Германию, в Штутгарт, намереваясь, если получится, оттуда отправиться в Лондон к Герцену, но тут произошел срыв, который, зная его тогдашнее эмоциональное состояние, можно было предсказать. Поблизости от Штутгарта находится Баден-Баден, одна из игорных столиц Европы, Рулетенбург, как он назван в «Игроке» Достоевского, который там спустил все до копейки. С Толстым произошло то же самое. За три дня он проиграл огромную сумму, пришлось одалживаться у знакомых и у Тургенева, который пристыдил, но выручил.
Поэт Полонский, с которым Толстой в Баден-Бадене и познакомился, через двадцать лет вспоминал, как его новый приятель не мог оторваться от рулетки, и его деревенский холстинный мешок с деньгами пустел после каждого посещения казино. Еще ему запомнилось, как они катались за городом в обществе Александры Смирновой-Россет, светской дамы, приятельницы Пушкина и Гоголя. На дорогу вдруг выскочила лисица, и Толстой с палкой в руках погнался за нею, позабыв обо всем на свете. Полонский читал свои стихи, но Толстой слушал плохо, мысли были заняты исключительно рулеткой.
Последние пятьдесят рублей серебром он был вынужден занять у человека, которого совсем не знал, и тут Толстой почувствовал, что «милого Бадена» с него достаточно. Да и странствий тоже. В Россию он ехал, почти нигде не останавливаясь. Была и еще причина для этой спешки — он получил известие, что сестра Маша окончательно рассталась со своим супругом. «Эта новость задушила меня», — записал он в дневнике. Правда, Валерьян повел себя, насколько умел, благородно: оставил имения детям, уехал в небольшую деревню, которая принадлежала ему по праву наследства. И принялся обзаводиться новым гаремом.
«Я знаю, что ты будешь меня уговаривать, — писала Маша брату, — но вникни в это, и ты сам увидишь. Надо привыкнуть жить самой по себе, управлять своим домом и семейством… Приезжай скорей». Николенька писал о том же: «Уверяю тебя, что иначе поступить, как поступила Маша, не было возможности». В Пирогове, куда Толстой поспешил, едва закончив самые необходимые дела дома, все оказалось в расстройстве: сестра болела, дети чахли, привычки, заведенные в этой семье, раздражали. Но Маша была ему слишком дорога, и он готов был идти на уступки. Уже через месяц с небольшим Толстой пишет Боткину, что они с сестрой, хотя и разделенные несходством взглядов, чувствуют, как им «тяжело врозь друг от друга».
Россия после заграничного путешествия показалась «противной» — «Просто ее не люблю». Это было написано в дневнике сгоряча — не прошло и недели по возвращении. Мысль о том, как непереносима «эта грубая, лживая жизнь», которая «со всех сторон обступает меня», возникла, когда староста Василий отчитывался, сколько израсходовано на взятку доктору и отчего с крестьянами он не может справиться иначе, как кнутом. «В Петербурге, в Москве все что-то кричат, негодуют, ожидают чего-то, а в глуши… происходит патриархальное варварство, воровство и беззаконие», — писал Толстой «бабушке», осмотревшись в Ясной. Вот и приходится бороться «с чувством отвращения к родине… привыкать ко всем ужасам, которые составляют вечную обстановку нашей жизни». То барыня прямо на улице колотит палкой свою девку, то становой требует воз сена за свои услуги, то бурмистр, решив наказать выпивающего садовника, посылает его босого по жнивью стеречь стадо, и тот возвращается с израненными ногами. Патриотка Александрин, скорее всего, думает иначе, но на самом деле «в России жизнь постоянный, вечный труд и борьба с своими чувствами». Запись в дневнике, сделанная двумя днями ранее, вносит некоторую ясность — бороться Толстому надо и со своими слабостями: «…похоть мучит меня, опять лень, тоска и грусть».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});