Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С записи в клинике и начинается его дневник: «Я получил гаонарею…» (Толстой 1937: 3). Позже, на военной службе появляются такие записи:
«Шлялся вечером по станице, девок смотрел. Пьяный Япишка сказал, что с Саламанидой дело на лад идет. Хотелось бы мне ее взять и отчистить.» (Толстой 1937: 87). Будучи стариком, как-то в Крыму Толстой при Максиме Горьком, описавшем всю беседу, спросил Чехова:
— Вы сильно распутничали в юности?
А. П. смятенно ухмыльнулся и, подергивая бородку, сказал что-то невнятное, а Л. Н., глядя в море, признался:
— Я был неутомимый…
Он произнес это сокрушенно, употребив в конце фразы соленое мужицкое слово.» (Горький 1979: 95).
Но вот «правило», которое он назначает себе в юности, в 19 лет:
«…смотри на общество женщин как на необходимую неприятность жизни общественной и, сколько можно, удаляйся от них. В самом деле, от кого получаем мы сластолюбие, изнеженность, легкомыслие во всем и множество других пороков, как не от женщин? Кто виноват тому, что мы лишаемся врожденных в нас чувств: смелости, твердости, рассудительности, справедливости и др., как не женщины? Женщина восприимчивее мужчины, поэтому в века добродетели женщины были лучше нас, в теперешний же развратный, порочный век они хуже нас» (Толстой Т937: 32–33).
Это отношение к связям с женщинами проходит сквозь всю его жизнь: «неприятность жизни общественной» — определяет он в 19 лет, а в 72 года записывает в дневник: «Можно смотреть на половую потребность как на тяжелую повинность тела (так смотрел всю жизнь), а можно смотреть как на наслаждение (я редко впадал в этот грех)» (Толстой 1935: 9).
Максим Горький вынес такое впечатление от бесед с ним:
«К женщине он, на мой взгляд, относится непримиримо враждебно и любит наказывать ее, — если она не Кити и не Наташа Ростова, то есть существо недостаточно ограниченное. Это вражда мужчины, который не успел исчерпать столько счастья, сколько мог, или вражда духа против «унизительных порывов плоти»? Но это — вражда, и холодная, как в «Анне Карениной»…» (Горький 1979: 98–99).
Когда вокруг него шла беседа о женщинах, он «долго слушал безмолвно и вдруг сказал:
— А я про баб скажу правду, когда одной ногой в могиле буду, — скажу, прыгну в гроб, крышкой прикроюсь — возьми-ка меня тогда!» (Горький 1979: 124).
Откуда такая неприязнь к женщинам в человеке, который так часто бегал в юности «к девкам» (частое выражение в дневнике), а в зрелом возрасте жил в многолетнем браке и имел множество детей?
Горький пишет: «Я глубоко уверен, что помимо всего, о чем он говорит, есть много такого, о чем он всегда молчит, — даже и в дневнике своем, молчит и, вероятно, никогда никому не скажет» (Горький 1979: 114). Но, как оговаривается и Горький, какие-то намеки всё-таки проскальзывают в дневниках и беседах. Возможно, секрет непонятный ему самому, приоткрывается наблюдением, которое он записывает в своем дневнике в возрасте 23 лет:
«Я никогда не был влюблен в женщин. Одно сильное чувство, похожее на любовь, я испытал только, когда мне было 13 или 14 лет, но мне (не) хочется верить, чтобы это была любовь; потому что предмет была толстая горничная (правда, очень хорошенькое личико), притом же от 13 до 15 лет — время самое безалаберное для мальчика (отрочество): не знаешь, на что кинуться, и сладострастие в эту эпоху действует с необыкновенною силою.
В мужчин я очень часто влюблялся, первой любовью были два Пушкина, потом 2-й — Сабуров, потом 3-ей — Зыбин и Дьяков, 4 — Оболенский, Иславин, еще Готье и многие другие. Из всех этих людей я продолжаю любить только Дьякова. Для меня главный признак любви есть страх оскорбить или не понравиться любимому предмету, просто страх. Я влюблялся в м(ужчин) прежде, чем имел понятие о возможности педрастии (описка у Толстого, видимо от волнения. — Л. К.); но и узнавши, никогда мысль о возможности соития не входила мне в голову».
Он особо отмечает свою «необъяснимую симпатию» к Готье:
«Меня кидало в жар, когда он входил в комнату… Любовь моя к И(славину) испортила для меня целые 8 м(есяцев) жизни в Петербурге). — Хотя и бессознательно, я ни о чем др(угом) не заботился, как о том, чтобы понравиться ему. <…>
Все люди, которых я любил, чувствовали это, и я замечал, им было тяжело смотреть на меня. Часто, не находя тех моральных условий, которых рассудок требовал в любимом предмете, или после какой-нибудь с ним неприятности, я чувствовал к ним неприязнь, но неприязнь эта была основана на любви. К братьям я никогда не чувствовал такого рода любви. Я ревновал очень часто к женщинам. Я понимаю идеал любви — совершенное жертвование собою любимому предмету. И именно это я испытывал. Я всегда любил таких людей, которые ко мне были хладнокровны и только ценили меня».
Это была именно плотская любовь, хотя и не находившая конечного выражения:
«Красота всегда имела много влияния в выборе; впрочем, пример Д(ьякова); но я никогда не забуду ночи, когда мы с ним ехали из П(ирогова?) и мне хотелось, увернувшись под полостью, его целовать и плакать. Было в этом чувстве и сладостр (астие), но зачем оно сюда попало, решить невозможно; потому что, как я говорил, никогда воображение не рисовало мне любрические картины, напротив, я имею к ним страстное отвращение» (Толстой 1937:237–238).
Через год записывает:
«… Зашел к Хилковскому отдать деньги и просидел часа два. Николенька очень огорчает; он не любит и не понимает меня. <…> Прекрасно сказал Япишка, что я какой-то нелюбимой. <…> Еще раз писал письма Дьякову и редактору, которые опять не пошлю. Редактору слишком жестко, а Дьяков не поймет меня. Надо привыкнуть, что никто никогда не поймет меня» (Толстой 1937: 149).
А понимает ли он себя сам?
Максим Горький, живший рядом со стариком Толстым в Крыму, замечает: «К Сулержицкому он относится с нежностью женщины <…> Сулер вызывает у него именно нежность, постоянный интерес и восхищение, которое, кажется, никогда не утомляет колдуна» (Горький 1979: 88). Восхищение вызывал не только Лев Сулержицкий. Как-то когда Сулержицкий шел рядом с Толстым по Тверской, навстречу показались двое кирасир.
«Сияя на солнце медью доспехов, звеня шпорами, они шли в ногу, точно срослись оба, лица их тоже сияли самодовольством силы и молодости». Толстой начал было подтрунивать над их величественной глупостью. «Но когда кирасиры поравнялись с ним, он остановился и, провожая их ласковым взглядом, с восхищением сказал:
— До чего красивы! Древние римляне, а, Левушка? Силища, красота, — ах, боже мой. Как это хорошо, когда человек красив, как хорошо!» (Горький 1979: 108).
Нет ни малейших признаков, что он не то чтобы реализовал когда-либо свою любовь к мужчинам как плотскую, но хотя бы помыслил об этом. Он вообще обычно резко разделял любовь и сексуальное удовлетворение. Сексуальное удовлетворение он получал от женщин, любил — мужчин. Он мечтал о соединении этих чувств, о высокой любви, которую мыслил в браке. Тридцати четырех лет женился на 18-летней Софье Берс, хотя сначала ухаживал за ее молодой маменькой, потом его сватали за старшую из трех дочерей, но средняя, Софья, перехватила жениха (а позже не без основания ревновала к младшей сестре). После первой брачной ночи записал в дневнике: «Не она.» (Меняйлов 1998).
Тем не менее в первый месяц пишет родным и друзьям радостные письма:
«Я дожил до 34 лет и не знал, что можно так любить и быть так счастливым. <…> Теперь у меня постоянное чувство, как будто я украл незаслуженное, незаконное, не мне назначенное счастье».
Но вскоре начинаются семейные сцены, выявляющие всё больше взаимонепонимание и отчужденность. Жена записывает в своем дневнике:
«Лева или стар или несчастлив. <…> Если он не ест, не спит и не молчит, он рыскает по хозяйству, ходит, ходит, всё один. А мне скучно, я одна, совсем одна <…> Я — удовлетворение, я — нянька, я — привычная мебель, я женщина» (Жданов 1993: 57, 146).
Сцены становились всё более истеричными, с криками и битьем посуды (швырял и бил Лев Николаевич). Семейное счастье было действительно не ему назначено.
Между тем, почти ежегодно рождались дети. Только это было в глазах Льва Николаевича оправданием чувственной близости с женой, он всё время подчеркивал, что такая близость для него не самоцель, а только средство (Жданов 1993: 146). Половую близость с женой в браке он вообще рассматривал только как работу по производству детей. Черткову пишет: «Сделай себе потеху даже с женой — и ей и себе скверно» (Жданов 1993: 203). Записи Льва Николаевича в дневнике: «Очень тяжело в семье. <…> За что и почему у меня такое страшное недоразумение с семьей! <…> Хорошо — умереть» Он терзается, ищет, в чем причины его страданий: табак, невоздержание и т. п. «Всё пустяки. Причина одна — отсутствие любимой и любящей жены. <…> Вспомнил: что мне дал брак? Ничего. А страданий бездна.» (Жданов 1993: 174, 224).
- Последний ребенок в лесу - Ричард Лоув - Психология
- Ясное мышление. Превращение обычных моментов в необычные результаты - Шейн Пэрриш - Психология
- Самые странные в мире. Как люди Запада обрели психологическое своеобразие и чрезвычайно преуспели - Джозеф Хенрик - История / Обществознание / Психология