Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, чего ты?! — зашипел Яков.
Она беспомощно повела руками, молчала, справляясь со слезами.
— Чего? Чего тебе не хватает?
— Все есть, Яшенька! — выдохнула Маруся. — Вовка растет. Добрый. В тебя…
— Пойми тебя, тоска зеленая.
— Я с Вовкой зайду, он все просится.
— Ладно. Пойдете когда домой, я в парке буду. — Он жертвенно улыбнулся. — Обратно люди скажут: Царев по парку гуляет!..
Ушла Маруся, Царев еще полежал в задумчивости и в обиде на неблагодарное, подозрительное человечество.
Шилов взял на кухне чайник, пил стакан за стаканом, размалывая во рту залежавшийся лутиковский хлеб.
— Что ж ты без коровы, Царев? — спросил он.
— Не в деревне живем.
— Тут многие держат.
— Тунеядцы. Им время есть пасти.
— Ты буренку и на зерне прокормишь: жирнее будет.
— Как это на зерне?! — крикнул Царев возмущенно. — Зерно не мое: ты что думаешь, я руку в чужое запущу?! — Он был не на шутку обижен. — Думаешь, я веселый, дело люблю, так меня и причислить можно? — Он вскочил с кровати, пошел на Алексея — высокий и крепкий. — Дурак ты, вот кто ты есть! Я чужого пальцем не тронул; кто предложит такое — морду набью. Я твою идею знаю: взятка кругом, да?
— Не кричи, — сказал Шилов. — Честность тишину любит.
— Не кусайся, Леша, — примирительно сказал Витя. — Он тебя на работу не возьмет.
— Возьму! — воскликнул Царев, как никогда убежденный в своей правоте. — Вот именно возьму — мне холуи не нужны. Машины не будет — к автоподъемнику поставлю, к зерносушилке. Пусть видит, как живем.
— Сысоич чего прибегал? — полюбопытствовал Лутиков о раннем визите весовщика. — Чего шептались?
Обход задерживался, в коридоре еще не слышно было сбивчивого, с пришаркиванием, шага Захаровой, курить перед обходом решался один Алексей: все мирно расселись по кроватям.
— Из Борок звонили, — сказал Царев со значеньем, как о личной заслуге. — Еще пять машин зерна везут: двенадцать тонн. Это мы третий план распечатаем!
— Дела-а-а! — протянул Лутиков. — Третий план по прежним временам — верный орден. А ты лежишь.
— Я не сразу лег: пока полтора плана не выбил, не ложился. Кровью ходил — не ложился.
— Легкие теперь ваши планы, — задумчиво проговорил Лутиков. — Семь тысяч тонн на район — это что!
— А прежде?
— Прежде! — Лутиков даже улыбнулся, с грустью и превосходством. — Прежде сколько вырастили, такой и план. Прикинули урожай на корню, в поле, вывели цифру и боремся за нее. А у вас легкие планы, по силам.
— А ты как думал? Что не по силам — грыжей кончается.
— Человек своей силы не знает, — возразил Лутиков. — Мы, парень, все не по силам брали. По силам брать — это унылость, Яша.
— Значит, не так живем? — спросил Царев с нахальным вызовом.
— Не знаю, не знаю, — признался Лутиков. — Я не критикую, этого во мне нет. Я думать разучился, вернее, до конца додумывать. Ухватишь мыслишку и ведешь, как мальца за руку, а дойдешь до перекрестка, где выбирать, и все, упустил…
— План заниженный, — уныло настаивал Лутиков. — Прежде за такое били, без порток по миру пускали.
— План! План! Рубль сильнее плана. Платим по-людски, вот и все. Мужик и так привез бы: некуда ему складывать хлеб; а куда ты его денешь? А тут живые деньги — отчего не везти!
— Денег мужику много нельзя: испортит его наличность.
— Других почему не портит? Тебя, к примеру?
— Мужику фонды нужны. Твердые фонды. — Лутиков замкнулся в себе, с грустью думая о том, что эти его не поймут, молоды они еще, даже Цареву не под силу его мысль. — Твердые фонды для мужика — все. А деньги — разврат.
Волосы у Лутикова пегие, длинные и редкие, послушно зачесанные к темени. Вместе с рассеянными, близорукими глазами они придавали бы его облику известное благородство и отрешенность, если бы не плоское, сизоватое лицо и тугая, крепкая, едва ли не в ширину лица, шея.
— Больно ты о мужике убиваешься, Лутиков. — Шилов поднялся с опорожненным чайником в руке. — Ему без тебя — хоть умри!
— Думаю, — кротко сказал Лутиков.
— Ты хоть одного накормил? — Алексей остановился в дверях, повернув к Лутикову продолговатое бледное лицо, на котором и серые глаза казались темными.
— Я тысячи кормил.
— Тысячи Христос кормил, а ты человек, ты одного, одного кого-нибудь упродовольствовал?
— Кормил, кормил, парень!
— Чем?! — Рука Алексея дрожала, крышка чайника отстукивала частую дробь, и он придержал ее свободной рукой. — Словами?
— Слово иной раз дороже хлеба.
— Врешь! Платят за слово дороже, а выше хлеба — только жизнь. Не моя, не твоя, а вся жизнь, какая ни есть… — сказал он напоследок, хлопнув дверью.
— Что ты скажешь! Я ему всякий день гостинцы, а он ругается… — озабоченно вскинул руки Лутиков и тут же опустил их: отдалось в висках, в затылке, даже в позвоночнике. — Чепуху порет, а нет у меня на него сердца. Где-то я его встречал, а где — хоть убей.
К Цареву снова пришли: весовщик Сысоич с тоскливыми, безнадежно глубоко сидящими глазами и старшая лаборантка, чем-то напоминавшая и Марусю Цареву, и приходившую поутру бухгалтершу. Даже и железнодорожная кассирша, которую больные часто видели из окна палаты, пышностью форм и беспорядочными завитками волос напоминала всех других вращавшихся вокруг Царева женщин.
— От вас не спрячешься! — сетовал, поощрительно, впрочем, Царев, довольный сводкой Сысоича.
— Проникаю! — прихвастнул Сысоич.
— Нашел, значит, ход?
— Я его завсегда найду!
— И Любу, хорошо, привел: вы бюрократы, а она при живом деле стоит. Специалист.
Люба совсем потерялась: смотрела не на Царева, а мимо, в железные прутья изголовья, и даже закосила рыжими, в частых ресницах, глазами.
— Смотри, Плюхин, какие у нас невесты! Гони ты свою грымзу, к нам шли сватов.
— Яков Григорьевич! — вспыхнула лаборантка, но украдкой глянула и на Витю; он сопел, спрятавшись за толстую книгу.
Царев уже перескочил на другое:
— Хорошее везут зерно?
— Сухое, — сказала Люба. — Не крупное, но сухое.
— А сорт?
— У нас район сегодня одним сортом сеялся, Царев задумался, но додумывать ему не пришлось: Захарова распахнула дверь, загнала в палату Шилова и, припадая на ногу, вошла следом. Двери она оставила открытыми.
— Ну-ка, посторонние, все отсюда, мигом! Нечего на Царева оглядываться…
Обычно Захарова начинала обход с Плюхина, и Царев оказывался вторым, но сегодня ее сразу вынесло к его койке.
— Послушайте, Царев, что за безобразие! Устроили здесь проходной двор.
— Надо, доктор, надо, — с достоинством сказал Яков.
— Если надо — выписывайтесь! Здесь не канцелярия.
— Могу и выписаться, — пригрозил Царев.
— И не пугайте меня, хотите — выписывайтесь. — Она присела на край кровати, открыла живот Царева и стала его мять пальцами. — Какое тут к черту лечение! Бегаете, курите, конечно. Больно? А тут? Тут? В палате есть и другие больные, кроме вас.
Он лежал, прижмурив веки, лицо Захаровой виделось ему зыбким, расплывающимся, легким постаныванием он отвечал на ее вопросы. Царев умом ненавидел ее и в то же время испытывал к ней влечение, робость перед ее немолодыми, плотными губами, перед черными шелковистыми прядками волос у висков, перед ее странными, то светлеющими, то вроде бы угольными усиками, перед непривычным ему соединением телесной и нравственной чистоты. Его пьянила мысль о том, что разделяют их только больничные условия, только обстоятельства, что Захарова придирается к нему потому, что в душе неравнодушна к нему, молодому и веселому, и, сложись все по-другому, он сломал бы ее; куда к черту подевалась бы ее гордость!
— Так… так… И тут больно? — Она поднялась. — Дело нисколько не лучше, даже наоборот.
— А вы говорите, выписывайся… гоните меня. Как же так, доктор? — Царев храбрился, но испуг его был слишком велик, он прочитывался в голосе, в движении плеч, будто вдавившихся в подушку.
— Мы помогаем вам выздороветь, но если вы сами этого не хотите…
— Кто же не хочет выздороветь?! Я лечусь.
— Разговоры, Царев. — Захарова обследовала его тумбочку. — Строгая диета, режим — вот что вам необходимо. А вы курите, курите, вот и спички у вас.
— Это не мои, — солгал Царев. — Это Шилова.
Захарова повернулась к Алексею, он молча протянул сложенные руки, и она бросила ему коробок.
— Ладно. Вы не маленький, — строго заключила она, отходя от Царева. — Решайте сами.
Не присаживаясь, переговорила с Лутиковым: обрадовала его, что получено венгерское лекарство, но и от пиявок ей не хотелось бы отказываться, — они ему помогают, а от добра добра не ищут. Лутиков, опасавшийся новшеств, обрадовался, что остается при пиявках, к которым привык, и не только привык, но и относился к ним с теплым и нежным чувством. И Плюхин понравился Захаровой, — она так и сказала: «Вы мне сегодня нравитесь», — дело шло на поправку, печень приняла почти нормальные размеры.
- Улица вдоль океана - Лидия Вакуловская - Советская классическая проза
- Не осенний мелкий дождичек - Наталья Глебовна Овчарова - Советская классическая проза
- Реки не умирают. Возраст земли - Борис Бурлак - Советская классическая проза