Коротко говоря, Гаврилов вздумал расширить свои посевные поля, вырубив весь принадлежавший ему лес. Здесь, прошу заметить, не было никаких элементов противуправности. Собственник по своей воле собирался распорядиться тем, что ему принадлежало на вполне законных основаниях. Однако, намерение помещика неожиданно вызвало недовольство крестьян из его же имения и всех близлежащих деревень. Попытки оправдаться и договориться с ними ни к чему не привели. Мужики упорствовали, заявляя, что лес этот «мирской», и у Гаврилова нет никакого права вырубать его. Очевидная нелепость этих заявлений ничего кроме возмущения не могла вызвать. Гаврилов приказал нанятым людям начать вырубку, но как только упало несколько первых деревьев, на рубщиков набросились мужики с кольями и топорами. Кое-кого крепко побили, иных связали и увели с собой, а прочим позволили бежать восвояси.
Дальше толпа, вооруженная теми же кольями с топорами, направилась в деревню Гаврилова и окружила его дом. Гаврилов, видимо, человек горячий и, главное, уверенный, что правда на его стороне, принялся отгонять толпу выстрелами из охотничьего ружья. Он не взял во внимание, что всего около года назад в стране прошла всеобщая стачка, а в Москве семеновцы разгоняли бунтовщиков пулеметами. Мужики, видимо, своим природным чутьем лучше уловили дух времени. В ответ на выстрелы, они ворвались в дом… На теле Гаврилова при осмотре нельзя было найти живого места.
Да, революция, дорогой Гиббон, при повторении будет во сто крат хуже, чем при первой вспышке. Наши мужички еще покажут, что они такое. Но это дело будущего. А в истории о возмущении гавриловских крестьян самое примечательное для нас, это показания зачинщика.
Надо сказать, что этот мужик, Струков, сдался сам, хотя вы можете себе представить, как было бы трудно выявить главарей бунтовщиков из крестьянской толпы, в которой все стоят друг за дружку, и никто никого не выдает. Но Струков сдался сам. Когда его сажали на подводу под охраной двух жандармов, чтобы везти в город, он крикнул, обращаясь к своим деревенским, которые собрались, как будто бы проводить его: «Ничто, родимые, приму грех за мир, за князюшку. Уж и он от нас не отступится».
— Я слышал, что среди местных мужиков существует какое-то такое поверье. Что-то про князя-хозяина, но неужели вы думаете, что оно связано с…
— Я совершенно уверен в этом, — подтвердил Охотник и сильно закашлялся.
Отдышавшись, он снова сел, налил себе стакан воды и выпил его залпом. Лицо его и без того бледное, покрывшись мелкой испариной, приобрело какую-то тяжелую, мраморную мертвенность. Гиббон поймал себя на ощущении, что ему тяжко быть в одном замкнутом пространстве с этим человеком. Чем дольше он его наблюдал, вслушиваясь в его рассказы, тем явственнее росло в нем тревожное чувство неодолимого животного страха, страха перед тем, что подспудно, по мере того, как продолжался их разговор, что начинало заполнять сознание и открывать перед глазами по-новому страшную и неотвратимую реальность.
— Делом Струкова занималось жандармское управление, — сказал Охотник, бросая тяжелый взгляд на Гиббона. — Я попросил позволить мне присутствовать при даче показаний, и задал ему всего три вопроса. Кто такой «князенька» и подстрекал ли он мужиков на расправу с Гавриловым — остались безответными. А на последний, видел ли он сам когда-нибудь Князя, Струков ответил довольно дерзко, что, «коли видел бы, то тут с вами не сидел».
— Что же все это значит, по-вашему?
— По-моему, это значит только одно — со времен последнего Мышецкого князя Федора Юрьевича, как и было предсказано его таинственным спасителем, ничего не изменилось. Власть в его бывших владениях, то есть именно подлинная, настоящая власть, по сей день принадлежит его потомкам. Действие законов Российской империи здесь ограничено волей существа более сильного, чем корпус жандармов и департамент полиции. Здесь действует иная незримая власть, — вот в чем я убежден.
Поэтому, когда вы собирались сообщить мне что-то любопытное насчет скупки земельных участков, я заранее мог бы возразить, что идея со строительством железной дороги встретит такое неслыханное сопротивление, которого наши казенные ведомства не в состоянии вообразить. Господин Грег своим участием в этих сделках поддерживает мои худшие опасения. Он вмешался недаром, уж поверьте.
Правда, до сих пор Зверю приходилось защищать свои владения только от разнородных мелких хозяйчиков. Не знаю, окажется ли он настолько силен, что сможет противостоять напору наших властей. Не берусь гадать. Если его влияние на местных мужиков останется прежним, думаю, никакой железной дороги здесь не построить. Или придется утопить в крови всю губернию. Но если мужики отвернуться от него… Вы знаете, засуха второй год подряд, в народе уже идет сильный ропот. Появился некий странник Лука, проповедующий идеи отступничества от Князя. Его проповеди были бы нам весьма на руку, вот только за действенность их пока нельзя поручиться. К тому же, никакие проповеди и никакие мужицкие бунты все равно не уничтожат Зверя. Это должен был сделать я, но вы видите, что сейчас моя собственная жизнь висит на волоске. Поэтому скажу так: это должны сделать мы с вами, дорогой Гиббон.
Охотник еще раз посмотрел в глаза Соломона Ивановича, словно бы отыскивая в них ответ на терзавшее его тяжелое сомнение. Гиббон торопливо пригубил из бокала полюбившейся ему настойки.
— Знаете, я все еще не очень понимаю, почему вы думаете, что Грег и этот оборотень… Гиббон не успел договорить.
— А что же, — грубо оборвал его Охотник, — господин Грег не подходит на роль местного царька?
— Но…как же?.. — попробовал возразить Гиббон, заранее зная, что не найдет нужных слов. — Как это может быть?
— Это он, — отрезал Охотник с такой сдавленной, но непереносимой яростью, что в эту минуту к его лицу разом прилила кровь, и чахоточные пятна на нем стали багровыми. — Или вы думаете, я испытываю наклонность к убийствам ради собственного удовольствия, и готов для этого назначить в качестве жертвы первого встречного?
— Я этого не говорил, — поспешно заметил Гиббон.
— Я сделал огромную работу, — будто не слыша его, продолжил Охотник. — Я изучил тысячи документов. Я сличил сотни разнородных свидетельств, накопившихся за сотни лет. Я обследовал все места, где обнаруживались его следы, где его видели, где только предполагалось, что он мог появиться. Мне кажется, я знаю о нем сейчас больше, чем он сам.
— Но я знаком с Грегом больше десяти лет. И ничто никогда в его поведении не давало никому даже повода заподозрить что-то подобное. Он всегда отличался недюжинным здоровьем, а перемена плоти, как вы сами сказали, весьма болезненна и должна была бы сказаться на нем. У него, конечно, бывают, и в последнее время все чаще, приступы хандры. Но с кем этого не бывает в наш-то век декаданса, когда все мы безнадежно больны?