Разве можно было воспринять эту настенную брань как эпизод чьей-либо реальной жизни? По специальному заданию врагов Зоя вредительствовала, редактируя перевод «Гекльберри Финна»! Я не верила, что читала газету собственными глазами, что я — это я, Зоя — это Зоя, а буквы — это буквы. Нет, это творение кровавого бюрократического бреда. Бред централизованный: каждая статейка стенной газеты — точный слепок с заметок центральных газет.
Статьи Н. Теребинской и Л. Успенского до вмешательства пожарного я успела лишь наскоро пробежать. Однако, вопреки мундиру и каске, мне посчастливилось прочесть весь номер газеты, от слова до слова, не в издательском коридоре, а у себя дома, спокойно и неторопливо. Удалось даже сохранить этот драгоценный документ до наших дней. От него и по сей день разит помойкой, точно в этих клишированных словах, спрыгнувших со страниц миллионно-тиражных газет в единственную стенную — точно в них-то, как в консервной банке, и сохранился кровавый смрад тридцать седьмого.
В сумерках следующего дня в передней раздался боязливый, короткий, судорожно повторившийся звоночек. За дверью стояла женщина с распухшим от слез лицом. Отказываясь войти, она порывисто рылась в своем портфеле. «Я просидела ночь… я ее сняла, а к утру повесила на место… я видела, как вас вывел пожарный (всхлип)… Я переписала для вас всё… Когда-нибудь настанет справедливость (всхлип)… Ваш муж такой приличный человек… И Александра Иосифовна… (всхлип). И вы все… Я переписала, но там опечатки, потому что ночью…» (Слезы ручьем.)
Она сунула мне в руки папку и, так и не переступив мой крамольный порог, ушла.
Это была Елизавета Ивановна, машинистка Детгиза. От нас она никогда не слыхивала доброго слова, одни попреки. Дело в том, что Маршак не выносил опечаток ни в книгах, ни в рукописях («детские книги должны выходить без ошибок»), за любую опечатку он бешено укорял нас, старших редакторов, а от нас перепадало Елизавете Ивановне. Кричать на нее, как кричал Самуил Яковлевич на нас, мы себе не позволяли, но она имела обыкновение заливаться слезами при первом же, даже самом деликатном упреке; всегда она считала себя великой преступницей и переписывала, случалось, из-за одной-единственной ошибки целую страницу заново. Она и писала, и плакала, и винилась порывисто, судорожно, мешая извинения с рыданиями. «Елизавета Ивановна опять в истерике», — говорили мы друг другу, пожимая плечами.
А она любила нас, уважала нашу одержимость и ради будущей правды пошла на большой риск. Стенная газета, да еще разоблачающая врагов — это в бюрократическом учреждении предмет культа, предмет священный, и хоть публичный, но секретный. Минует надобность — его бережно снимут со стены — и в папке с надписью «совершенно секретно» запрут в сейф. Что сделали бы с Елизаветой Ивановной, если бы ночью застали ее за ее преступным занятием?
С тех пор, «куда б меня ни бросила судьбина», я возила с собою длинные машинописные листы стенной газеты «За детскую книгу». Экстренный номер, выпущенный для спасения детской литературы от вредителей и диверсантов — то есть от нас. Зачем я хранила ее? В надежде ли на грядущее торжество истины и справедливости? Никакой надежды у меня не было. Но дать этим листам исчезнуть, раствориться в небытии я не могла. Имена замученных должно сохранять. Равно как и имена палачей. И главное — слова палачей. Сросшиеся, сплошные, мертвые и несущие смерть. Чуть только увидишь в газете или услышишь по радио прочно сросшиеся, постоянно повторяющиеся, одинаковые словосочетания — бойся! это удавка, которой будут вешать невинных, или аркан, которым ухватят их и поведут на казнь.
5
После разоблачения и шельмования разбойничьей шайки в издательстве — под тем же лозунгом «Добить врага» состоялось 11 ноября 1937 года собрание в Союзе писателей. Членом Союза я не была. Пойти инкогнито? Нельзя: многие знали меня в лицо и так же не допустили бы в зал, как в лифт не допустила лифтерша. Собирался выступить там в защиту редакции Самуил Яковлевич. (Тогда почитавшийся еще — или не почитавшийся уже? — главою вредительской группы.) Но мы с Иосифом Израилевичем Гинзбургом — мужем Тамары Григорьевны Габбе — предприняли и собственный шаг к защите. На всех перекрестках, везде и всюду трубил о вредительстве редакции Григорий Мирошниченко. Книгу его для детей еще недавно редактировала Александра Иосифовна. Ее участие в работе было столь велико и, по убеждению автора, плодотворно, что в оны дни Мирошниченко предложил ей соавторство. «А. Любарская и Г. Мирошниченко». От этой чести она отказалась. Когда, после выхода книги в свет, Мирошниченко получил авторские экземпляры — первый он преподнес Александре Иосифовне с благодарственной надписью. Начиналась она так: «Александре Иосифовне Любарской, героическому редактору…» А кончалась: «Чистосердечно жму руку боевому товарищу». Экземпляр этот случайно оказался у меня — давала его мне Шура для какой-то справки. Теперь Иосиф Израилевич сделал фотокопию надписи. Он решил, что в Союзе никто его не знает в лицо, членских билетов у входа не спрашивают, он войдет в зал, займет место в одном из задних рядов и, если Мирошниченко посмеет говорить о вредительстве, огласит благодарственную надпись.
Помнится, назначено было собрание на 5 часов. Иосиф отправлялся туда прямо от меня.
В президиуме Криволапов, Мишкевич, Мирошниченко. Доклад сделал Мишкевич. Дали слово Маршаку. Он говорил о непостижимом для ума недоразумении, которое, он уверен, должно разъясниться.
Зал встретил его молча: с одной стороны, на издательских собраниях Маршака называли главой вредительской группы, а с другой — сегодня, в Союзе, в новом докладе Мишкевича о вредительской группе имя Маршака уже не упоминалось вообще — ни как главы, ни даже как рядового члена. Никто не понимал, чем следует объяснить такую несуразицу. (Я не понимаю и сейчас.) На каком-то этапе — на каком? кем-то — кем? имя Маршака было вычеркнуто из черного списка. Когда? Чьим пером?.. И Зоино. И Корнея Ивановича.
После Маршака выступил Мирошниченко и подробно, цитируя поправки в рукописи и в гранках, доказывал вредительство Любарской.
Тогда Иосиф Израилевич отправил по рукам в президиум записку с приложением фотокопии.
«Героическому редактору… чистосердечно жму руку».
— Товарищи! — возгласил Мишкевич, прочитав записку про себя, но не вслух, — на наше собрание пробрался шпион и бросил бомбу. (Именно так, слово в слово: «Пробрался шпион и бросил бомбу».)
По знаку Мишкевича подошли к Иосифу Израилевичу добры молодцы, велели встать и под руки вывели из зала.
Еще не оправившись от дрожи унижения, он пришел ко мне. Его трясло и знобило.