Он смотрел на меня, я — на творение Модильяни.
— Этот портрет обошелся вам в целое состояние?
— В половину. Я купил его довольно давно.
— Прелесть.
— Да, — и он отвел от меня взгляд.
— Как-то не верится, что это обитель холостяка.
— А что вы ожидали увидеть? Но сначала позвольте предложить вам что-нибудь выпить. Заказывайте.
— Мне все равно. Главное, с содовой.
Он занялся бутылками.
— Наверное, я ожидала попасть в пару меблированных комнат.
— Мужчина минус женщина равняется плохой вкус.
— Совершенно верно.
Он протянул мне бокал.
— Шовинизм свойствен каждому полу. Вы — первая моя знакомая, которая знает, кто нарисовал эту картину.
— Может, у вас вошло в привычку приглашать не тех женщин.
— Что вы имеете в виду?
В тот момент у меня возникло ощущение, что я могу сказать Томасси все, что угодно, словно близкой подруге.
— Вы ведь сами выбираете своих женщин.
— Естественно.
— И они похожи на эту Джейн, не знаю ее фамилии?
— Более-менее.
— Скорее, менее. Может, вы избегаете интеллектуалок, чтобы упростить процедуру?
Не могу сказать, о чем он думал. Избегал встретиться со мной взглядом, чего раньше за ним не замечалось. Меня охватила радость. Томасси раним. Он — человеческое существо, такой же, как и мы все.
На обед он подал ломтики авокадо с капелькой лимонного сока, бакский омлет (такого вкусного омлета есть мне еще не доводилось) и салат из листьев эндивия, заправленный ореховым маслом. В кофе он добавил немного шоколада, вместе с чашечкой я получила вазочку со взбитыми сливками.
Ели мы в нише, соединяющей гостиную с кухней, сидя напротив еще одной картины, невидимой от двери. Художник нарисовал пшеничное поле под сильным ветром. Полновесные колосья так и гнуло к земле.
— Кто? — спросила я.
— Хайд Соломон.
— Из новых?
— Нет. Он начал в середине пятидесятых. У него было плохое зрение.
— По картине этого не скажешь.
— Возможно, в детстве. Меня познакомили с ним на выставке, после того как я купил эту картину. Высокий мужчина, заикающийся, очень застенчивый, хотя и знающий, что рисует он хорошо. В одном я ему завидую.
Я попыталась догадаться, но ошиблась.
— Когда он умрет, его картины, пусть и немногие, останутся. А вот из того, что делаю я, меня ничего не переживет. Адвокат — тот же артист, но его игра не фиксируется на пленку.
Он, разумеется, был прав. Добившийся успеха, признанный специалист, победитель, понимает, чего ему не хватает. Вечности. Доктор Кох, вообще врачи, адвокаты, учителя, кроме редких гениальных первопроходцев, становящихся легендой, забываются. Искусство, если переживает себя, остается. Всем нам один путь — в мусорное ведро. Меня удивляет, почему художники не столь ненавидимы временщиками.
— Я продавец, — продолжал Томасси. — Продаю судебные разбирательства присяжным. Или окружному прокурору. Ну что у вас такое кислое лицо? Я не ищу сочувствия. Мне просто хочется сделать что-то такое, что могло бы остаться после меня. Пока же плоды моих трудов исчезают столь же быстро, как наши только что съеденные блюда.
— Вкусно, — я промакнула салфеткой губы.
— А вы ждали «телевизионного» обеда?[18]
— В некотором роде.
— Да вы сокровищница предрассудков.
— Похоже на то.
— Симпатичная сокровищница.
— Благодарю.
— С отличной головой.
— Меня это удивляет.
— То, что у вас отличная голова?
— То, что вы это заметили. Я и так знаю, что у меня отличная голова.
— Я знаю, что вы это знаете.
— Мы оба очень скромны. Я-то думала, что притягиваются противоположности.
В десять вечера Джордж включил телевизор, чтобы посмотреть выпуск новостей.
— Хороших или плохих? — полюбопытствовала я.
— Всегда плохих. Люди смотрят телевизор, чтобы убедиться, что другие живут еще хуже.
— Зачем тогда смотреть?
По привычке, я пустила воду и начала мыть грязную посуду.
— Я и не смотрю.
Я повернулась. Он наблюдал за мной. Поднялся.
— Я помою сам.
Он подошел вплотную. Чуть прижался ко мне, я почувствовала его губы на мочке правого уха, на секунду, не больше.
Он обнял меня, осторожно взял из моих рук тарелку, которую я мыла, и отложил ее в сторону.
— Потом домою.
— Мне уже надо ехать.
Он развернул меня лицом к себе.
— У меня мокрые руки.
Он взял мою голову в ладони, легонько поцеловал в губы.
Я широко развела мокрые руки, и он поцеловал меня вновь, на этот раз впившись в мои губы.
Я отпрянула.
— У меня мокрые руки.
— Мне все равно.
И я обняла его за шею мокрыми руками как раз в то мгновение, когда наши губы опять сомкнулись. Я почувствовала жар его тела, услышала, как гулко забилось мое сердце. Он уже целовал меня в шею, за и под ухом, снова в губы, я еще раз вырвалась, быстро вытерла руки кухонным полотенцем, он привлек меня в свои объятия. Я знала, что нам обоим понятно: дальнейшая борьба с собой бесполезна, а потому, прижавшись друг к другу, мы двинулись к дивану, не потому, что хотели, но в силу необходимости. Томасси разложил диван, и мы снова целовались, снимая одежду, мою и его, потом лежали, сплетясь телами, целуя губы, лица, плечи, пока он не поднял голову и не увидел слезы в моих глазах. Его недоумевающий взгляд требовал объяснений.
Удары сердца отдавались у меня в ушах.
— В чем дело? — прошептал он.
Голосовые связки отказывались подчиниться.
— Скажи мне.
Состояние у меня было точно таким же, как при приступах тревоги, накатывающихся глубокой ночью после долгих бессонных часов.
— Я все равно что первый раз ныряю с вышки после серьезной травмы.
Мы немного полежали бок о бок. Я старалась не думать о Козлаке. Но чем сильнее старалась, тем явственнее возникали передо мной те злополучные сцены.
— Я хочу напиться, — прервала я затянувшееся молчание.
— Я бы не советовал. Вы часто напиваетесь?
— Нет. За последние десять лет ни разу.
Когда я заканчивала школу, мы вшестером поехали на вечеринку. Парни наслаждались собственной компанией, а девчонки вроде бы были при них. Я хотела уехать, но потом-таки осталась и выпила слишком много, после чего заблевала женский туалет и до следующего вечера мучилась от похмелья.
— Я не пьяница, — добавила я.
Томасси улыбнулся.
— Я это знаю.
Он встал, голый и бесстыдный, куда-то ушел, вернулся с двумя фужерами, наполовину чем-то наполненными.