Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По Большой Морской – магазины, кафе, магазины – троллейбус выползает на площадь Ушакова. У кинотеатра «Дружба» толпятся люди с плакатами, требующими вернуть севастопольским католикам костел. Протестующих аккуратно, почти нежно теснит милиция, но в ее движениях чувствуется твердость, и, похоже, бывший костел так и останется, как задумали коммунисты, действующим кинотеатром.
На спуске по улице Пушкина невольно считаю пришвартованные к берегу корабли. Их все меньше, и это вызывает странное, зудящее беспокойство. А вот металлолома, который грузят на огромные плоские баржи жирафообразные краны, все больше.
Море тянется почти до самого здания МГУ, которое будто не строили, а лепили кондитеры – белое, свежее, в кремовых завитках. И от его вида становится радостно.
Но вероятность счастья обрывается на тучной женщине в кабинете «приемной комиссии». Блестящий костюм делает ее похожей на краба, и выпученные глаза усиливают это сходство. Она тычет в аттестат пухлым пальцем с массивным золотым кольцом:
– Здесь все на украинском, а мы российский вуз!
– Но мы… в Украине, – удивленно говорю я и вспоминаю школьную учительницу украинского языка и литературы Оксану Тимофеевну Жогу с ее немыслимым количеством розочек на платьях.
Она приехала в Севастополь из Хмельницкого. И ей, конечно, было тяжело. Даже не потому, что все называли ее Изжога (физрук и тот оговаривался), и не потому, что родители фыркали при виде ее – все было сложнее: она представлялась окружающим не просто бесполезным, а чужеродным, едва ли ни вражеским элементом. Ведь большинство севастопольцев презирали украинский язык и отрицали саму возможность существования украинской культуры.
Это было странно, нелепо, как и разговоры – в духе «заграница нам поможет» – о Великой Российской империи. Я знал персонажей, которые, отправляя детей в школу, увещевали их: «Смотри, не учи собачью мову». Это походило на агонию, потому что канат, соединяющий украинский материк и остров Крым, подтягивался, сколько бы ни грезили прошлым, которое, подретушировав, хотели выдать за будущее.
Оттого, смотря телевизор, я впитывал украинский язык, желая понимать, знать его. Не ради киевской власти, которую чаще всего называли бандеровской, но вопреки неврозам имперцев, оставшихся без своей империи.
– Но вуз-то у нас российский, молодой человек, – тучная женщина-краб с сомнением посмотрела на меня. – Вы вообще в курсе, где находитесь?
– Да, конечно.
И она принялась объяснять мне, что делать, пока я непонимающе вертел в руках пластиковый аттестат, улавливая лишь некоторые слова: «перевод», «нотариально заверенный», «печать».
Решил поступать сам, ничего не сказав маме, и вот – промахнулся. Да, надо было взять ее с собой. Конечно, мама бы нервничала, переживала, суетилась, а я бы стеснялся ее блеклого платочка, разбитых босоножек, синтетического платья – всей ее маленькой испуганной сущности, так неподходящей этому большому кремовому зданию, но зато с ней бы я не испытывал проблем с документами.
– Чего у вас такой испуганный вид, молодой человек?
Вздрагиваю, возвращаюсь в мир. Тучная женщина – за длинным столом. Массивное золотое кольцо – на пальце.
– Простите…
– Вид у вас какой-то испуганный.
– А, – не говорить же о маме, – да просто…
– Вы не переживайте, – она сканирует мои мысли, – нотариус тут, рядом…
И она детально – помедленнее, я записываю – рассказывает, куда идти и что делать.
Нотариус – апатичная женщина с лицом цвета вареной капусты – множит бумажки, и я обзавожусь тем самым нотариально заверенным переводом. Довольный, что управился сам, без мамы, мчусь назад, в МГУ, но в приемной комиссии перерыв, и я слоняюсь по зданию университета, химически пахнущему свежим ремонтом: краской, мастикой, тряпками. Коридоры пустуют. Кабинеты заперты. Удается попасть лишь в один: с широкой зеленой доской и узким портретом Путина. Пахнет мелом, он лежит крупными аппетитными – был бы беременной, грыз – кусками в картонной коробке. Путин на стене какой-то лукавый и рыжий, будто Иуда. Подхожу к окну, открываю створки, пускаю морской воздух, радостный от того, что можно вот так просто хозяйничать в одном из лучших учебных заведений мира. И ощущение легкости, пойманное мной в кабинете, усиливается, когда в прохладной университетской столовой, сидя за новеньким деревянным столиком, я пью оболоневскую колу из жестяной банки.
У меня есть молодость, знания и, главное, нотариально заверенный перевод. Сам выбрал вуз, сам доехал, сам нашел комиссию. Более того – сам разобрался с оформлением документов. Наслаждаюсь, оперируя категориями восьмилетнего пацана, оставшегося в гастрономе без мамы, но от сбитых координат социализации радость не убавляется.
Тучная женщина возвращается. Плюхается на офисный стул с выгнутой спинкой. Берет мои документы, но, словно мстя за глупые вопросы, долго не притрагивается к ним. Заваривает чай, хрустит обертками от конфет – я сижу в углу на таком же, как и у нее, офисном стуле, но с ровной спинкой – и вдруг резко спрашивает:
– Факультет?
Я то ли поперхнулся, то ли вздрогнул. Такой молодой, а уже невротик.
– Что?
– Вы не указали, на какой факультет подаете документы, Аркадий Алексеевич.
– Я?
– Вы Аркадий Алексеевич?
– Я.
– Отлично. – Особенно громкий хруст конфетной обертки. – Так на какой факультет?
А я и не выбрал. Всецело доверившись случаю, я не хотел никакой конкретики. Может быть, первый раз в жизни – со всеми этими школами, деревнями, курсами, мамами, бабушками – избавился от всякой определенности. Таков был мой тихий, молчаливый протест. Теперь его играючи подавили.
– Так что писать, Аркадий Алексеевич?
Я схватился за сумку, точно ища в ней ответы, понимая, что выгляжу ужасно глупо: пришедший поступать абитуриент, не определившийся со специальностью. Через тряпочную ткань выступал острый край. Сигналил, что в сумке у меня лежит «Подросток», «классический психологический роман Ф. М. Достоевского…».
Психологический роман – завораживающее сочетание. Правда, вторая часть мне нравится меньше, потому что чаще всего используется в связке со словом «любовный» и напоминает о Раде, из-за которой я и пришел сюда. А вот «психологический» – это хорошо, это релакс, как написано на обложке журнала «Натали», который, видимо, – раз он лежит у нее на столе – читает тучная женщина-краб. Психология – это о людях. А у меня с ними проблемы. С собой проблемы. Да и вообще с психикой нелады. А тут пять лет в попытках разобраться. Пять лет на то, чтобы анатомировать душу. Удивительная возможность.
– Психология, – едва слышно прошептал я. И, сжав книгу Достоевского, уже громче добавил: – Психология! У вас есть?
– У нас-то есть, – тучная женщина ухмыльнулась, – но ведь еще и поступить надо.
2Маме с бабушкой я рассказал о подаче документов в МГУ вечером. Не без гордости от того, что справился сам. И был понят. Хоть и с вопросами, хоть и с сомнениями, но главное – понят.
Правда, нарисовалась иная проблема: мама с бабушкой распереживались за мою подготовку. И если первая, не докучая, горбатилась на бухгалтерской каторге, то вторая регулярно кидала на меня зоркие взгляды, следя, как я занимаюсь.
Впрочем, я все равно пребывал в рае безделья, нарушаемом лишь сомнительными непрошеными гостями, на беду состоявшими со мной в достаточно близком родстве. Но очень скоро я приспособился и к ревизорским визитам бабушки, прося ее захватить с собой что-нибудь вкусненькое. Она возвращалась с яблочными пирожками, или конфетами «Барбарис», или вафлями «Артек». Иногда в ее руках появлялась тарелка борща или картофельного пюре, но тогда я просил ее принести что-нибудь более адекватное.
Наверное, в то время во мне и зародилась будущая патологическая страсть к вредной, а оттого еще более соблазнительной пище. Живя в Каштанах, Киеве, Севастополе, Москве я отыскивал самый дьявольский, самый беспощадный фастфуд, греша с холестерином, забивающим сосуды, издевающимся над сердцем, но вызывающим какое-то животное упоение.
Для маскировки я всегда держал рядом с собой три учебника – по русскому языку, математике и биологии, – и, когда бабушка заходила с инспекторской проверкой («учишься, унучок?»), акцентировал на них внимание («учусь, ясное дело, как не учиться?»), и она, успокаиваясь, выходила. Я же вновь принимался листать пожелтевший номер «Спорт-экспресса», выученный вплоть до данных о тираже на последней странице, наполненной информацией о ничего не значащих соревнованиях по гандболу и хоккею с мячом. По страницам спортивной прессы я подкрадывался к умиротворению. А затем хватал его, переключаясь на чтение Муркока или Гоголя. Так я отрекался от реальности, забивая ее, как алкоголь жвачкой, чужими фантазиями и собственными иллюзиями.
Когда же бабушка переходила на огород, где зеленели первые помидоры, сжираемые загадочными – «видать, американцы подкинули» – бурыми жуками, которых, опрыскивая из паманаса (надев его, бабушка напоминала охотника за приведениями), уничтожала разведенной в десяти литрах воды химией, я включал возвращенный телевизор. И Зена спасала не только мир, но и мой досуг. Спасибо, Люси Лоулесс.
- Мертвый город - Горос - Русская современная проза
- Повторите, пожалуйста, марш Мендельсона (сборник) - Ариадна Борисова - Русская современная проза
- Вихри перемен - Александр Лапин - Русская современная проза
- Нужна связь! Посвящается воинам-связистам - Владимир Шевченко - Русская современная проза
- Рыбы молчат по-испански - Надежда Беленькая - Русская современная проза