Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы обратились к художнику Ю. П. Анненкову, ставившему пьесу, с просьбой рассказать, как понял он замысел автора, и объяснить, что в спектакле, показываемом зрителю, — от театра и что — от автора.
— Я считаю, что за последние годы в русской литературе «Событие» Сирина является первой пьесой, написанной в плане большого искусства, — заявляет Ю.П. Анненков. — Русские писатели разучились писать незлободневно для театра. Сирин пробил брешь. Его пьеса, при замене собственных имен, может быть играна в любой стране и на любом языки с равным успехом. Если говорить о родственных связях «События», то здесь яснее всего чувствуется гоголевская линия. Однако еще заметнее родство «События» с гравюрами Хогарта{64}.
Сирин — удивительный мастер неорганизованного диалога. «Событие» написано на редкость живым, типичным языком, не тем, конечно, которым нас со школьной скамьи приучали восхищаться, а нашей теперешней, подпорченной, бесстильной, разорванной речью. Эта особенность «События» устраняет обычную условность театральной пьесы и делает ее исключительно жизненной, правдивой. Жизненная правдивость «События» подчеркивается еще тем, что драма тесно переплетена с комедией, реальность — с фантастикой. Последнее обстоятельство особенно существенно, так как, на мой взгляд, нет ничего более условного, чем так называемые «натуралистические» пьесы. Наша жизнь слагается не только из реальных фактов, но также из нашего к ним отношения, из наших снов, из путаницы наших воспоминаний и ассоциаций, а от драматурга почему-то требуют односторонних вытяжек: либо — все реально, либо — откровенная фантастика. Сирин сочетал и то и другое в один клубок, и тем достиг наибольшей человечности.
Разумеется, берясь за постановку «События», я отнюдь не собирался ни распутывать клубок, ни сглаживать скачки, в которых заключена прелесть сиринского стиля. В частности, по поводу усов одного героя, которые успели сильно отрасти во время антракта и о которых упоминалось в «Последних новостях», я должен сказать, что было бы невероятно, если бы притом внутреннем состоянии, которое испытывал этот герой, отправляясь на именины разодетый; с цветком в петлице, с букетом в руках, с обдуманными остротами и надеждой встретиться со знаменитым писателем, усы не подтянулись бы, в свою очередь!.. Не следует искать сложных объяснений: ни в пьесе, ни в постановке нет никакой символики: все просто, логично и естественно, как этот пример с усами.
Если же, однако, необходимо отыскивать внутренний смысл, то следует отметить, что пьеса глубоко оптимистична: она говорит о том, что самая реальная жизненная угроза, опасность совсем не так страшна, как то представляют себе люди, причиняющие себе страстью к преувеличениям постоянные неприятности. Эту тему можно расширить в любом направлении. На деле же все обстоит благополучно («и Барбашин не так уж страшен»), и даже знаменитый писатель — для поддержания равновесия — оказывается в натуре невзрачным головастиком.
Не скрою, что я брался за работу с большим волнением. Я предполагал, на основании репертуара Русского театра, что его труппа не подготовлена для такого рода постановок. Мои опасения не оправдались; актеры проявили чрезвычайную гибкость. Они работали над ролями с большим воодушевлением и, по-моему, с героизмом, потому что в один голос признавались, что задача, поставленная Сириным, для них нова, а способы ее разрешения слишком трудны.
Трудности, однако, успешно превзойдены, и артисты — все без исключения — достигли в игре большого класса.
Последние новости. 1938. 12 марта. № 6195. С. 4
Георгий Адамович
Рец.: «Русские записки». 1938. № 4
Если бы в литературном отделе обновленных «Русских записок» не было ничего, кроме пьесы Сирина «Событие», то и в таком случае интерес к нему был бы обеспечен. Сирин — бесспорно виднейший из писателей «пореволюционного» поколения. Пьеса его вызвала у нас самые противоречивые толки. Проверить в чтении шаткое, подчиненное всевозможным случайностям театральное впечатление рад будет всякий.
Напомню, что на первом представлении комедия успеха не имела. На втором она, наоборот, очень понравилась зрителям. Это расхождение в оценках было довольно своеобразно истолковано: на премьере будто бы присутствовали люди, ищущие к чему бы придраться, люди, утратившие способность с настоящей непосредственностью и свежестью «реагировать» на произведение искусства, короче — снобы; на втором — широкая публика, сразу поддавшаяся очарованию таланта и мастерства. Принужден по этому признаку причислить себя к снобам — с некоторым удивлением, впрочем, что до сих пор Сирин именно в рядах литературных гурманов и вербовал своих поклонников, а широкие читатели предпочитали других авторов. Почему на спектакле в Русском театре произошла метаморфоза — понять трудно — но так как всякому факту надо найти объяснение, примем то, которое было предложено. В конце концов, это была только гипотеза, срок существования которой был определен короткий — до выхода «Русских записок».
Прежде всего следует «заявить отвод» против распространенного мнения, будто не самый текст, а лишь пригодность его к воплощению на сцене — мерило для суждения о пьесе. Не важны будто бы литературные достоинства драмы или комедии, важна театральность, сценичность! Какие бы ни приводить в пользу такого суждения доводы, история их опровергает. Удержалось на сцене только то, что еще можно читать. Правило не знает, кажется, ни одного исключения, хотя и допускает колебания. Мольер, например, проигрывает в чтении и выигрывает при «свете рампы», а Ибсен и, в сущности, даже Шекспир именно в книгах вырастают. Нет ни одной бесспорно ценной в театральном отношении пьесы, которая не имела бы ценности и литературной, — разве что какая-нибудь «Дама с камелиями», которую большая актриса еще способна оживить или хотя бы гальванизировать! Но «Дама с камелиями» и ей подобные вещи — не столько пьесы, сколько роль.
Впечатление от «События» в чтении сильно отличается от впечатления сценического. В постановке режиссерская фантазия кое-что заслонила, кое-что сгустила, и вообще обошлась с авторским замыслом приблизительно так, как Мейерхольд поступил с «Ревизором»: затушевала реализм, подчеркнула «гротеск». Особенно это чувствуется во втором акте, где у Анненкова на сцене с самого начала был сон, сумасшедший дом, кукольное царство, все что угодно, только не жизнь и где отдельные реплики падали так же безумно, как «сыр бри» в блоковской «Незнакомке». Пьеса проще постановки и лишена того подчеркнуто «модернистического» привкуса, который был придан ей театром.
Она очень искусно написана, но внутренне довольно бедна. С Сириным, по-видимому, происходит то же, что произошло с значительной частью европейского искусства после окончания вагнеровской тирании и с целым слоем европейской литературы после символизма: реакция на слишком назойливые «глубины», порой с чужих слов усвоенные, отталкивание об бездн и тайн привели к тому, что не осталось не только мнимой содержательности, но и подлинного содержания.
«Событие» — упражнение на случайную тему, фокус, очень ловкий и по-своему, может быть, занятный. Невозможно, однако, представить себе, чтобы он мог кого-нибудь взволновать или просто задеть: все в этой пьесе так вылощено, так сглажено, что ее эластически-бесшумный ход не вызывает в сознании никаких отзвуков. Правда, можно возразить, что Сирин и хотел написать комедию, так сказать, «ни о чем», о пустоте, символизируемой отсутствующим, никому в действительности не угрожающим Барбашиным. Но не будем играть словами: скучные истории вовсе не должны быть скучны, а повествование ни о чем может быть полно смысла! Не сомневаюсь, что такой смысл можно усмотреть в «Событии», а при желании и умении можно сочинить трактат об утаенной «философии» этого произведения. Но как опытному оратору покажи палец, и он способен будет произнести об этом пальце двухчасовую речь, так в наше время изощрилась и критика: мы научились всюду открывать вторые и третьи течения, наслоения планов, сюжетные сплетения — и, признаться, чем очевиднее пустота объекта наших домыслов, тем легче он им поддается! Построения бывают сами по себе очень убедительны и стройны, беда только в том, что они не имеют отношения к тому, к чему будто бы относятся.
На прошлой неделе мне случилось рассказывать о пьесе Леонова «Половчанские сады».{65} Она гораздо серее написана, чем «Событие», без сиринского блеска и остроумия. Она гораздо старомоднее по стилистическому наряду. Но она и значительнее в своем удельном весе, чем эта комедия «с легкостью в мыслях необыкновенной»! В ней человек — автор «s'engage», то есть отвечает и рискует всем своим ощущением и пониманием жизни и самое творчество представляет себе как нечто, это ощущение и понимание отстаивающее. Другое сравнение: на французской сцене идет сейчас пьеса Мориака «Асмодей», не шедевр, не что-либо такое, что будет жить десятилетиями и веками, но вещь, заставляющая всякого живого человека насторожиться, потому что живая и сама. В «Асмодее» — не анекдот, а как бы разряд лучистой энергии, накопившейся в нескольких душах… Конечно, каждый волен писать как хочет и о чем хочет, и нелепо проводить параллели с намерением что-либо внушить! Творческая натура свободна. У Сирина к тому же с Мориаком нет ничего общего. Но подумаешь: ведь он же не менее талантлив, чем Мориак, — и что же случилось с «царственной» русской литературой, что мы должны от даровитейшего из наши экс-молодых писателей как подачку принимать с благодарностью сущий пустячок, вариацию на гоголевскую тему без гоголевской трагической силы, квазиметафизический водевиль, при ближайшем рассмотрении оказывающийся водевилем обыкновенным? Вопрос без ответа. Напрасно только полагают многие, что именно этот скользящий, изящно-беспечный, ни на чем не задерживающийся жанр и есть «новое слово» в литературе, будто бы соответствующее самым современным, самым «столичным» требованиям и призванное заменить все прежние бытовые и проблемные махины с нытьем и настроениями. Не только это не так, но это и не может быть так! Нытье следует оставить, настроений тоже надо бы поубавить, но самые глубокие стремления новой литературы по-прежнему серьезны и обращены к тому, что одушевляло их всегда. Отсюда-то и смущение, — что случилось с нами — русскими, все еще хвастающимися «наследием Толстого и Достоевского» и теряющими на это наследие права? Ведь вот от Мориака к этому «наследию» — прямая соединительная связь. Одно в другом продолжается — с индивидуальными и историческими поправками, разумеется, — но с единством предмета, потому что человек все тот же и перед ним все та же жизнь. И при том, повторяю, мориаковский «Асмодей» — это вовсе не шедевр, далеко нет! Но, во всяком случае, по качеству и уровню вдохновения это продукт более «столичный», нежели все то, что боится мысли, чувства, страсти, жизни и, уж чего совсем Боже сохрани, каких-либо социальных откликов!