И еще было известно, что по приезде в Херсон Володя влюбился в делопроизводительницу оперотдела Соню Агинскую, разбитную девицу, принимавшую ухаживания многих его товарищей. В короткий срок Володя отвадил всех ее ухажеров, а самого нахального, Шурку Коробкова — форсуна и сердцееда, — который допустил непочтительное замечание по адресу Сони, так притиснул в общежитии, что навсегда отбил у него охоту распространяться о своих любовных победах и еще заставил плакать из-за разорванной рубахи.
Таков был Володя Храмзов. И хотя его приезд означал, что Величко не слишком уверен в том, что Алексей способен самостоятельно справиться с возложенным на него заданием, Алексей тем не менее был доволен: Володя не подведет, на такого можно положиться.
Вот про Илларионова этого нельзя было сказать.
Мужчина он был видный: бледный, с лихим зачесом вьющихся желтоватых волос, с горящими маленькими глазами, задвинутыми глубоко и куда-то вверх, отчего всегда казалось, что смотрит он исподлобья. Выражаться Илларионов любил учено, пышными, многословными фразами, имел маузер с серебряной насечкой и даже во время операции не выпускал изо рта прямой трубки с золотым ободком. Человек, без сомнения, смелый, но резкий и самоуверенный, Илларионов вносил в работу ненужную нервозность, был склонен к скороспелым и не всегда оправданным решениям. В работе он любил размах, шум, широкую гласность в отношении каждой проведенной операции. «Чтоб знали, — говорил он, — не дремлет чека!..» Кое-кому из товарищей это нравилось. Но у Алексея начальник группы вызывал глухое чувство недоверия, и не потому, что он сомневался в его честности, а, скорее, из-за собственной врожденной сдержанности. Илларионов тоже недолюбливал Алексея: как и все люди подобного рода, он чутко улавливал отношение к нему окружающих.
Не без ехидства сообщив, что по указанию Величко Володя Храмзов должен помочь Алексею своей проверенной на серьезных делах опытностью, Илларионов потребовал отчета: чем Алексей занимался три дня?
— Кое-что сделал, — уклончиво ответил Алексей. Пока не прояснилась обстановка, он не хотел посвящать Илларионова в историю с Диной.
— Кое-что — мало! — заявил Илларионов и постучал чубуком трубки по столу. — Мне надо не «кое-что», а шпионский центр! Три дня сидим здесь, хватит баклуши бить! Вот какую я замыслил комбинацию. Возле церкви живет бывший учитель местной гимназии Дугин, эсер. Если меня не обманывает профессиональное чутье, — а я не припомню случая, чтобы оно меня обмануло, — этот тип с кем-то связан. Тебя здесь никто не знает. Определим к нему на квартиру. Будешь следить и держать меня в курсе происходящего в его доме.
— И все? — спросил Алексей.
— Пока все.
— А Володя? Его тоже на квартиру? Ведь он помогать мне должен.
— Для Храмзова временно найдется другое дело. В дальнейшем, вероятно, тебе удастся что-нибудь обнаружить у Дугина, тогда будете действовать совместно.
— Тебе Величко говорил, что у нас не такой план? — с плохо скрываемым раздражением спросил Алексей.
— Это насчет какой-то бабы, любовницы того сигнальщика? Говорил! — Илларионов вздохнул, показывая, что ему скучно объяснять всем известные вещи. — Михалев, не будь дитей! Отвыкни от ученического следования тому, что тебе велели старшие. Величко указал на одну из многих возможностей оперативного подхода к заданию, примерную и, если так можно выразиться, оп-ти-мальную, гм… возможность. Но он не знал местной ситуации. А я знаю. И я говорю: поиски той бабенки отнимут драгоценное время, а пользы не принесут. Придется тебе работать в одном направлении с нами.
— Придется… — Алексей, хмурясь, достал кисет, подержал его в руках и, не закурив, сунул обратно в карман. — А если я тебе скажу, что уже нашел ту «бабенку» и что час назад меня завербовали в шпионы?
— Тебя?!
— Вот именно, меня.
Маруся загремела чугунком, который ставила в печь, и вода, шипя, плеснулась на угли. Храмзов приоткрыл рот.
Настороженно глянув на Алексея — не врет ли? — и, убедившись, что не врет, Илларионов отрывисто приказал:
— Рассказывай!
Алексей рассказал все, начиная со встречи с Вандой и ее мужем и кончая свиданием с Диной у нее на квартире.
Илларионов вскочил. Быстрыми шагами прошелся от стены до стены, волоча за собой кудрявые завитки дыма. На щеках его играли желваки.
— Так! — сказал он, останавливаясь посреди хаты. — За Федосовой немедленно установить слежку. Перехватим тех, кто к ней явится. Завтра вместо тебя я сам пойду к ней с людьми. Что касается родственников сигнальщика, то их ночью же возьмем!
Теперь вскочил Алексей.
— Ты соображаешь, что говоришь?! — чуть не закричал он. — Угробить все хочешь? Да я!.. Слушай, Илларионов: операция только начинается! Если ты не будешь мне мешать, я через три — четыре дня дам тебе полный список всего подполья!
— Четыре дня! — Илларионов прыгнул к столу. — Завтра! Завтра же вечером я буду знать! Девка всех выдаст!
— Не выдаст! Не сразу, во всяком случае!
— Вы-ыдаст!
— А я говорю — нет! Да пока ты будешь ее допрашивать, они все разбегутся!
— Плохо ты меня знаешь! — Илларионов выдернул трубку изо рта, мундштуком ткнул себя в грудь: — За один вечер всех переловлю! Ни одна гадина не уйдет!.. Словом, чего размазывать: сказано — и конец!
От сознания совершенной ошибки Алексей готов был откусить себе язык. Ведь не хотел же говорить, так нет — брякнул! Этот Илларионов одним махом все погубит!
Начальник опергруппы уже надевал кавалерийскую фуражку с оттянутой назад тульей и коротким круглым козырьком.
— Подожди, Илларионов, послушай, как я хочу…
— Незачем! Все ясно! Собирайся, покажешь дом этих… Соловьевых, что ли?
— Соловых? А их-то за что?
Об этом, по-видимому, Илларионов не думал. Он проговорил не так уверенно:
— Как — за что! — Но тут же, не давая себя сбить с толку, закричал: — Не понимаешь? Контру на свободе оставлять?!
— Ладно, начальник, — сказал Алексей. — Поступай, как хочешь… Но только я с тобой не пойду, а сейчас сяду и напишу рапорт Брокману, и Маруся доставит его в Херсон еще до утра. Опишу, какое положение, и свой план, который ты даже слушать не желаешь, ребята подтвердят! А там шуруй на полную свою ответственность!
Угроза привлечь в качестве судьи председателя ЧК подействовала на Илларионова. К тому же молчавший в течение всего разговора Володя миролюбиво пробасил:
— Чего ты горячку порешь! Дай человеку сказать.
Илларионов сорвал фуражку, в сердцах шмякнул ею об стол, опустился на лавку. С минуту смотрел в угол, подрыгивая худым коленом, а потом заговорил неожиданно спокойным голосом: