— Так… Вы с Сашкой, значит, в новой хате спали. Михаил к вам среди ночи пожаловал? Неспроста это. Явно неспроста.
— Они с моим Сашкой друзьями закадычными были, хоть Сашка, считай, на десять годов от него моложе.
— Мне кажется, ваш Сашка много знает, но разыгрывает из себя простачка. Вы, дядя Федя, тоже.
— Мало ли что меж людьми случается. Бывает, и счеты сводят семейные. Чужим людям про это знать ни к чему. Вот Раиса, та любит языком ляскать.
— А вы, я вижу, помалкивать предпочитаете. И в углу отсиживаться. Смолоду привыкли по углам прятаться.
Саранцев сплюнул в сердцах, выругался себе под нос.
— За то, что смолоду было, я сполна ответил. Перед нашим законом. И срок свой честно отбыл.
— Перед совестью своей тоже ответили?
Плетнев понимал, что нет у него никакого права разговаривать с Саранцевым подобным образом, но его все больше раздражала уклончивость, с какой Лиза и оба Саранцевых отвечали на его расспросы, касающиеся Михаила.
— Ответил. Перед собой-то я ответил. Хотя и не тот ответ получил, на какой рассчитывал. Так вот жизнь взял и сгубил. Э, да что теперь… Ты-то про те года что можешь знать?
— Ладно, Федор Игнатьевич, простите, что сорвалось. Я не затем к вам пришел, чтоб прошлым вас попрекать.
— Ничего, я привычный. Каждый мне им в глаза тычет. Да что с людей взять — они ничего толком не знают. А вот что она меня прошлым попрекнула — этого я уже не стерпел.
— Люда, что ли?
Саранцев махнул рукой.
— Что Люда? С Люды взятки гладки. Дура она набитая, и за душой, кроме личной выгоды, ничего нету. Да Люда и не знает ничего. А вот Лариса знает, почему я в станице остался. Знать-то знает, а все равно взяла и бросила мне этот упрек. Через столько лет бросила…
Саранцев присел на корточки, повернул к Плетневу свое коричнево-красное от загара скуластое лицо.
— Она учительницей была, Лариса-то Царькова, а немцы учителей в концлагеря отправляли, а то и жгли на глазах у всего народа. Бензином обольют и… Я ей с самого начала говорил: уходи, пока дорога есть. Ей и председатель сельсовета то же самое говорил, и из райкома был звонок. В каждой станице непременно досужий язык сыщется. Сболтнет либо по злобе, либо по глупости, и останется от человека кочерыжка страшная. Лариса все упрямилась: мать жалко оставлять, да и сестра еще девчонка совсем. Царьковы, они все упрямые. Я еще попа старого помню, отца Ларисиного. В тридцать втором тиф в станице людей через одного косил. Сосед к соседу во двор зайти боялся, здоровались за версту друг от дружки. А Фома Куприянович в каждую хату смело заходил, живым добрые слова говорил, мертвым глаза закрывал. Как сейчас вижу: по улице шагает, патлы седые до самых плеч, ряса на ветру волнами ходит, а ноги босые. Хороший был человек Фома Куприянович Царьков. Говорили ему добрые люди: мертвых-то хоть в лоб не целуй — заразу получишь. А он все отшучивался. «Меня, — говорит, — ни одна зараза не возьмет. Зубы сломает. Я ее молитвой, молитвой по башке. Вместо палки». Сам в два дня сгорел. От тифа никакая молитва не помогает. Вот и Лариса упрямством вся в отца вышла. Ну, значит, осталась она, а тут немец станицу занял, стал свои порядки наводить. Помню, людей возле почты собрали и через переводчика сказали, чтобы все партийные и учителя добровольно в немецкий штаб явились. Тогда вроде бы их семьям помилование будет. Не то всех в Германию угонят. Сроку до вечера дали. Народ по домам разошелся, а я все под яром болтался возле дома Царьковых. Когда смеркаться стало, вижу, Лариса от калитки с узелком бредет. С лица белее снега, а взгляд как у отца…
Саранцев умолк, уставился в землю возле себя.
«Так вот, значит, откуда эта цепочка тянется, — думал Плетнев. — Оказывается, и старый Саранцев одно из ее звеньев. Может, даже и не второстепенное, хотя и привык в тени держаться, голову в плечи убирать. Если только не придумывает все в оправдание своего темного прошлого».
— Я ей дорогу заступил, стал за плечи трясти, — продолжал свой рассказ Саранцев. — У нее голова из стороны в сторону мотается, губы чуть ли не до крови закусила и молчит. «Одумайся!» — кричу ей. А она вроде глухой. Тогда я ее по щеке ударил и дурой приблажной назвал. Сказал, что, ежели не повернет домой, я к оберсту пожалую и сам на фашистскую службу напрошусь. Она и бровью не повела. Я вперед ее до штаба добежал. Спасибо, оберст ихний на месте был. И переводчик при нем. Покуда она добрела, мне уже и повязку выдали — очень уж им помощник был ко времени. Я ее на руку нацепил, грудь колесом выгнул и говорю на Ларису: «А это сестра моя сводная. Ее прошу при мне оставить и при матери больной. А уж за порядок в станице я вам головой отвечу». Вот так и записался я в полицаи. Силой меня туда никто не гнал. — Саранцев криво усмехнулся. — Ну а дальше чего рассказывать? Дальше дело ясное. Станичники косились на меня, но языком трепать боялись — все ж таки я над ними начальством был. Лариса сперва меня за три улицы обходила, а когда я бабку Нимфодору от виселицы спас — она партизанам хлеб пекла, — ласковей стала, хотя на людях этого не показывала. Да мне на людях и не нужно было. Что было потом — пускай другие расскажут. Про то, как она меня нынешней весной точно ножиком полоснула. Предатель ты, говорит, а тебе еще наше государство пенсию платит… Любит она других поучать да осуждать. Вот и ее кто-то…
— Федор, к тебе пришли! — услыхал Плетнев голос Раисы. — Проходите, он возле сарайчика с нашим писателем лясы точает.
Саранцев явно обрадовался посетителю, какому-то незнакомому Плетневу старику, который принес в промасленном мешке лодочный мотор. Засуетился, забыл про Плетнева, и тот понял, что время откровенности истекло. Честно говоря, он не до конца поверил в то, что рассказал Саранцев.
«Недоговаривает он что-то, темнит. А знает много», — думал Плетнев, возвращаясь в гостиницу.
— Тебе из милиции звонют, Михалыч! — крикнула с гостиничного крыльца Даниловна. — Вижу я, ты проулком подымаешься, и говорю ему: «Обожди, мил человек».
— Сергей Михайлович, я за вами «газик» послал, — услышал Плетнев в трубке бодрый голос Ермакова. — А то ведь ваш «жигуль» к нашим дорогам непривычный, тем более что от Заплавы страшенная туча кочегарит. Видите?
— Стряслось что-нибудь, Георгий Кузьмич?
— Да кое-кого тряхнет, это уж точно, — пообещал Ермаков. — В общем, Женя будет у вас минут через двадцать. Жду.
«Кого-то Ермаков нанюхал, — подумал Плетнев, медленно кладя трубку. — Ну и слава Богу. Станет все на свои места, и я смогу наконец уехать со спокойной душой».
Он вспомнил про недописанную телеграмму, оставленную на столе, но вместо того, чтоб закончить ее, скомкал листок и выкинул в окно. Сначала надо побывать у Ермакова.