Биницу феей, а по школе ходили упрямые слухи, что она-де на самом деле балуется запретной магией.
Возможно, это была магия любви к артефакторике.
Так или иначе, с тех пор я выросла и кое-чему научилась. И фокусы давно перестали быть для меня необъяснимыми чудесами. Теперь я знала, как сделать из серафинита точку притяжения, чтобы вода закрутилась воронкой, а разреженный воздух разбился молнией; как расставить хризопразы, чтобы стык их сечений ненадолго продлил ветке жизнь; как на шерстяной нитке вырастить кристаллы и сложить из их полей невидимую глазом дорогу.
Это было приятное знание. Это делало мир сложным, но объяснимым, — а, значит, в конце концов простым.
Ещё это значило, что миру, по большому счёту, всё равно. Он не друг тебе и не враг; и, что бы мы ни говорили о Полуночи и дорогах, нет никакого злого рока, который ведёт тебя к неминуемому ужасному финалу, — есть лишь постижимые законы природы, которые можно научиться видеть за самыми прекрасными из вещей.
Во многом поэтому я никогда не хотела быть заклинателем. Предмет, который в расписании вечерней школы значился как «Механика слов», был по правде уж больно похож на нечто среднее между философией, мифологией и словоблудием. Там говорили, что в древнем языке слова обращались к «истинной сути» вещей и задавали для них «алгоритм существования»; что то, что не названо, не существует; что язык определяет сознание, а сознание — бытие.
В древнем языке есть целых тридцать семь слов, чтобы назвать то, о чём мы говорим просто — «белый». Для нас сегодня нет тридцати семи видов белых: для нас куриное яйцо, сугроб, фарфор и погребальный саван белые в равной степени. Но в древнем языке — и в истинной сути вещей, — нет ничего белого. Там есть кирем, «кажется стылым речным льдом», и бермен, «по цвету как метель, неожиданно прилетевшая в самом конце апреля», и рамю, «для глаза будто бегущие кучевые облака», и берменлем, «похож на свежий снег так же, как борщевик похож на смерть».
Тот, кто обращается к сути вещей, властвует над миром, — так говорят заклинатели. Меня это… пугало. Как и положено, я заучивала таблицы склонений, списки правильных глаголов и конъюнктивные разрывные приставки. Но за пределами класса пользовалась только наизустными формулами и трижды перепроверенными конструкциями, состоящими из простых, с детства привычных слов.
Слишком уж рано у заклинателей заканчивались правила и начиналось искусство. Слишком уж быстро предсказуемый результат, воспроизводимость эксперимента и фальсифицируемость превращались в фи-гу, «то, для чего нет слова, потому что в этом не содержится смысл».
Чем короче слово, тем ближе к нему, говорят, суть. Забавно, что самое короткое из слов — ё, что означает «ложь».
Те дороги, что мы называем судьбой, переводились многоэтажной конструкцией из восьми слов. Её я знала, конечно, наизусть; ночью разбуди — процитирую.
Потому что её я вот уже шесть лет произносила каждое утро, купая артефакт в своей крови и наполняя его силой.
Но это всё, конечно, лирика. А мне не нужна сейчас лирика, мне нужно спокойное и дельное описание принципов работы артефакта, чтобы неизвестный ворон в Лисьем Сыске, задумчиво почесав подбородок, сказал: «а, так вот оно как», и «очень интересная идея, а девочка-то соображает», и «всё, конечно, логично и объяснимо, как это я, старый дурак, не подумал».
Да. Так всё и будет.
И я взялась за ручку.
Для благих целей создания объяснительной документации мастер Дюме пожертвовал мне одну из своих бесчисленных зелёных тетрадок, — почему-то в косую линеечку, как для младших школьников. За задачу я взялась со сдержанным энтузиазмом, но и тот подозрительно быстро иссяк.
Примерно так, наверное, чувствует себя хозяйка, когда у неё спрашивают рецепт фирменного пирога. Вот вроде как, ты печёшь его много лет, и каждый раз хорошо получается. Все движения отработаны до автоматизма, все пропорции отмеряются на глаз с точностью до десятой доли грамма, давно по запаху можешь понять, не застоялся ли он в духовке. Но поди теперь объясни какой-нибудь белоручке, как сделать такой же!.. Даже если до этого пятьдесят рецептов в журнал «Хозяюшка» отправила, здесь всё сломается, и вместо ароматного пирога с яблоками у твоего ученика получится унылая лепёшка с вязкой кислятиной внутри.
Но это же лучше, чем остаться голодным, не так ли?
Арден вернулся довольно поздно, когда я совсем отчаялась передать бумаге полноту своей артефакторной мысли. Мастер Дюме научил меня играть в трёхмерные шашки, — они были очень забавные на вид, шарики-шашки вешались в сетку поля, как игрушки на ёлку, — и мы азартно в них резались. Правда, меня не оставляло ощущение, что колдун поддаётся.
Скрежетнул замок во входной двери, шумно шлёпнулись на пол ботинки, зарокотала вода. Хлопнула дверца холодильника, а через минуту в комнату заглянула арденова голова.
— На ужин ничего?
— Всё ещё не твоя кухарка, — невозмутимо ответила я.
Голова закатила глаза и скрылась за дверью.
Он выглядел устало и помято, и, к своему стыду, я ощутила укол злорадства. Мне совсем не хотелось ему сочувствовать. Наносить прямой вред — уже, пожалуй, тоже; но что-то во мне всё ещё твердило, что он, конечно же, должен страдать, страдать сильнее, ещё сильнее, и прямо с душой, на разрыв сердечной мышцы.
Можно сказать, это был большой прогресс. Ещё вчера вечером, — подумать только, всего сутки назад! — узнав, кто он такой, я готова была сражаться с ним насмерть. Если бы он всё-таки осмелился всерьёз зажать меня в углу, я вцепилась бы ему в горло, не оглядываясь на предназначенность судьбой, гуманизм и уголовный кодекс. Это был вопрос жизни и смерти, а значит — очень простой вопрос: в живых остался бы только кто-то один. В лучшем случае.