теперь во Франции республика; почему не выкрикивать приветствий республике? А он отвечает: так-то оно так, но следует держать себя в пределах; громко кричать нельзя, это нарушает общественную тишину; всякий француз, а тем более живущий во Франции иностранец — должны помнить, что правительства меняются, но полиция остается (les gouvernements passent, mais la police reste).
После такого отечески-дипломатического внушения Козырский был отпущен с миром.
По образу мыслей он примыкал к радикальному крылу демократической партии. Социализм он отвергал, но только потому, что считал его преждевременным: «Надо сначала ввести налог на наследство, прогрессивный подоходный налог и кое-что другое в этаком роде; тогда и для социализма наступит очередь». Но я не мог заметить, чтобы он оказал своим образом мыслей какое-либо влияние на кого-нибудь из товарищей: в наилучшем случае собеседник выслушивал его молча, очевидно — пуская его слова мимо ушей, изредка подавая из вежливости короткую, бесцветную реплику; в огромном большинстве случаев собеседники подшучивали над ним, подсмеивались, иногда прямо-таки издевались. Была ли его внешность и манера несколько забавна для собеседников, другие ли причины действовали — но он играл роль какого-то шута, которого послушать можно, иногда даже с большим удовольствием, а все же таки он — шут хороший, и больше ничего.
Ксендз Рогозинский имел от роду лет тридцать с чем-нибудь; красивый стройный брюнет с голосом приятного тембра, громким и выразительным. Он тоже был некоторое время в эмиграции, но вращался там, очевидно, не в тех общественных кругах, которые были знакомы Козырскому. О папе он упоминал не иначе, как с благоговением; что касается светской власти — если она получила от папы благословение, то должна быть почитаема неукоснительно.
Случалось иногда, что Козырский высказывал насмешку над простодушными соотечественниками, которые ожидают для Польши помощи свыше и утверждают, что Божия Матерь — покровительница Польши, что она будто бы и прежде оказывала много благодеяний польскому народу, и ныне оказывает. Как только насмешливые слова Козырского долетали до ушей ксендза, он вспыхивал и начинал громить вольнодумца.
— Сильное государство не может существовать без веры. Когда вера слабеет, государство тоже слабеет и, наконец, делается добычею иноземцев. Божия Матерь действительно была и остается покровительницею Польши. Она совершила для блага Польши много чудес, записанных историей.
И так далее. Козырский слушал, ядовито усмехался, изредка, во время минутной передышки Рогозинского, произносил коротенькую реплику в таком роде: «Для дураков — чудо, а для умных — фокус», и подобною репликою распалял оратора до наивысшей степени. Оратор осыпал Козырского эпитетами в роде оборванца, вольнодумца, безбожника, изменника и т[ому] подобного].
Однажды, присутствуя при подобном состязании, я опасался, как бы оно не окончилось для Козырского побоями. Но, во-первых, он занимал почти официально должность шута, а эта должность, как известно, дает право говорить все, что взбредет в голову; во-вторых, огромное большинство публики составляли интеллигенты, которых не так-то легко увлечь к фанатизму, особенно к фанатизму религиозному. И состязание кончилось мирно.
15
В числе обитателей первого номера находился Шульц[243], австрийский подданный, приблизительно двадцати пяти лет от роду, владевший немецким языком почти так же хорошо, как и польским. Осенью 1866 года он получил из Вены от родственников пачку тамошних немецких газет; кажется, это были преимущественно те нумера «Neue Freie Presse», в которых описывались подробности сражения при Кениггреце[244], и высказывались мнения австрийских либералов по поводу разгрома Австрии Пруссией и ее союзницей Италией. Когда товарищи спрашивали Шульца: «Ну что же там в ваших газетах пишут? Говорят, ваших австрияков здорово отколотили?» — он отвечал приблизительно в таком смысле:
— Верно, пруссаки крепко поколотили австрийцев. И слава Богу. Вот в этих газетах высказывается мнение, очень распространенное в венском обществе, что побиты не солдаты и не офицеры — побит государственный строй Австрии. Высшие правители воображали, что настоящие умные люди Австрии могут существовать исключительно в тридцати или в сорока фамилиях высшей аристократии; у всех прочих подданных разум ограниченный, и потому от них одно — беспрекословно повиноваться начальству, не умствовать. В 1859 году французы потрепали австрийцев порядком, и Австрия лишилась Ломбардской провинции, но высшие продолжали задирать нос по-прежнему. Теперь пруссаки задали вторую трепку, а Австрия лишится Венецианской провинции. Великолепно: у высших правителей спеси поубавилось. И похоже на то, что чрез несколько месяцев, возвратившись на родину, в Галицию, я найду там, как вообще во всей Австрии, уже другой государственный строй — конституционный, и буду пользоваться правами избирателя. При конституции все у нас пойдет к лучшему, все наладится.
Шульц и Качоровский за несколько времени пред тем были вызываемы в комендантское управление, там задавали им кой-какие вопросы и объявили, что вопросы задаются вследствие ходатайства правительств австрийского и прусского о возвращении их на родину. Разумеется, они оба очень радовались предстоящему возврату.
Кроме австрийского подданного Шульца и прусского подданного Качоровского, которых природным языком был язык польский, и которые поэтому справедливо причисляли себя к польской национальности, были в первом номере и такие иностранные подданные, которые не принадлежали к польской национальности и участвовали в польском восстании во имя общечеловеческого сочувствия делу свободы: это были пятеро итальянцев. Я помню фамилии только троих: Джуппони, Венанцио и Борджиа[245].
Первые двое, уроженцы Ломбардии, были участниками той геройской экспедиции Гарибальди, которая в 1860 году изумила весь свет и, начавшись высадкою в Марселе одной тысячи волонтеров, окончилась падением династии неаполитанских Бурбонов и присоединением Неаполитанского королевства к владениям Виктора Еммануила, который вскоре после того принял титул короля Италии. По наружному виду Джуппони никто не подумал бы, что это — один из той знаменитой тысячи: невысокого роста, среднего телосложения, худощавый — это бы все ничего; но какая-то несуразная суетливость, частые помахивания руками во всевозможных направлениях, хриплые выкрикивания — во мне этот комплекс движений фатально вызывал представление толкучего рынка с его неугомонными перекупщиками и торговками. Не только в первом номере, но во всех четырех тюрьмах Александровского Завода он приобрел своеобразную известность страстного любителя бани, нашей русской бани, и в особенности — банного пара: среди поляков было несколько человек, тоже очень любивших забраться в бане на полок и хорошенько постегать себя вениками; но с ним никто из них не мог состязаться; они соскакивали с полка, а он продолжал усердно постегивать себя и орал неистовым голосом, чтобы поддали еще пару. Много раз он говорил, что как только приедет на свой ломбардский хутор, тотчас же выстроит баню.
Наружность Венанцио производила совсем другое впечатление. Довольно высокого роста, стройный: в движениях ловкость и вместе с