— О, Мечик! Как можешь ты говорить так? Если бы ты знал, какое славное и забавное это существо.
Диким, исстрадавшимся голосом Мечик кричит:
— Прочь! Прочь, несчастная!!! Ты опозорила седины отца, ты предала мою любовь, ты потеряла честь и право называться порядочной девушкой! Ты… Ты… — и еще более страшное слово готово сорваться с губ Мечислава…
Люцина, смертельно побледнев, гордо выпрямляется.
— Ты оскорбляешь меня!
— Тебя следовало бы убить. И я жалею, что не сделал этого. Мало того, что ты утратила честь, но ты, видно, лишилась и совести… Если не понимаешь своего позора…
— Я молю Бога, — дрожащим голосом говорит Люцина, и Сливинский видит, как с ее глаз стекают крупные слезы. — Я молю Бога, чтобы он простил тебе твой гнев и твою несправедливость. Но слушать тебя я больше не могу… Прощай, — тихо говорит она, — прощай, Мечик…
Она поворачивается и медленно идет вдоль ряда печальных пней, опустив руки, и Мечик замечает, что ее качает каждым порывом ветра, раздувающего ее старое, потрепанное пальто.
И вдруг мозг его, раскаленным прутом, пронзает одна, ранее не приходившая мысль: что он делает? Кто дал ему право судить эту девушку? Кто поставил его судьей ее жизни, ее горестей и бед? Судить ее — кого он так любит, которая ему так дорога, что за каждую ее слезинку он готов, капля за каплей, отдать всю свою кровь.
Да разве это ее вина? Разве ее вина, что она попала в эту страшную, чудовищную машину?
Ему делается страшно — сам нечистый внушал ему те мысли и слова.
Он срывается и бежит. Ветер с все возрастающей силой завывает в редких оставшихся деревьях, общипанных и похожих на старый истертый веник. Падающие на землю сумерки сгущают черную неприветливость спешащих туч.
— Люцина, — сдавленным голосом говорит он, настигая девушку.
Она оборачивается, и Мечислав падает на колени, прижимая ее холодные руки к своим губам.
— Люцина, прости меня! О, как мне стыдно и тяжело, Люцина!
— Мне больно, Мечик, но я не сержусь.
— Прости, прости меня. Я был негодяем! Я должен бы отогреть лаской твое исстрадавшееся сердце, убаюкать твое горе, помочь тебе забыть это страшное несчастье, обрушившееся на тебя… На нас, любимая…
— Погоди, Мечик! Я чувствую, что у тебя на сердце что-то, чего я не понимаю. У меня нет никакого горя. Оно было, и большое горе, пока я не увидала тебя, но теперь…
Сливинский вскакивает и растерянно глядит по сторонам…
— Но… Но тот уродец, которого ты баюкала, сидя в келье…
— Боже мой, — и Мечик видит, как лицо Люцины расцветает… — Но ведь ты же ничего не знаешь! Мечик, мой бедный Мечик! Теперь я все понимаю. Этот славный уродец, как ты назвал, сын одной бедной девушки, скончавшейся в ту минуту, когда он появился на свет. Это ужасно, Мечик! Это дикий, ни с чем не сравнимый ужас! Это кошмарный бред, но я… Я только нянька…
— Так значит?.. — растерянно лепечет Мечик.
— Это значит, мой любимый, что тебе не нужно краснеть за свою невесту… Если только ты хочешь называть меня так…
— О, Люцина, Люцина, — шепчет счастливый Мечик, не веря себе, не веря еще в свое огромное счастье.
— Я тоже была в страшной опасности… Но Господь мне помог. Я избежала ужаса… Но многие другие… Да, Мечик, это было жутко… Но можно ли их в чем-нибудь обвинить, подумай, дорогой…
— Нет, нет, тысячу раз нет… Я был негодяем, свиньей. Прости, дорогая! Но сердце мое было слишком переполнено болью. Так это твой воспитанник? Где он, этот славный уродец?
— Я не знаю, где он, но я искренне привязалась к нему, он был действительно славный. Ты знаешь, дочь этого страшного желтокожего — шефа и вдохновителя всего этого ужаса — тоже привязалась к нему и, благодаря ей, меня приставили нянькой…
— Магда?! — спрашивает Мечик, хмуря брови.
— Да, ты знаешь? Эта Магда оригинальная и своенравная девушка, но поверь, сердце у нее золотое. Ей я обязана многим.
— Что с ней?
— Она умерла в госпитале…
Сливинский на минуту задумался.
— Что с японцем?
— Я не знаю.
— Но, Люцина! — вдруг вскрикивает Мечик, осененный воспоминаньем об устроенном им вулкане. — Как? Как ты уцелела в ту страшную минуту, когда все это чертово гнездо взлетело к небесам?
— О, взрыв был ужасен. Японец в эти дни привез меня к раненой Магде. Госпиталь, где она лежала, в двухстах километрах от заповедника, но у нас стены качались, как во время страшного землетрясения.
— Господи! И подумать только, — Мечик проводит рукой по лбу, покрывшемуся холодным потом, — подумать, что я чуть-чуть не убил тебя, моя радость, и дважды…
— Ты, — меня? И дважды? Я снова ничего не понимаю.
— Да, один раз там, в келье… Я уже поднял пистолет, но Господь удержал мою руку, и второй раз — этим взрывом.
— Как, — взрывом? Что ты говоришь?
— Этот взрыв дело моих рук. Мне самому только чудом удалось спастись. Я до сих пор не могу понять, кто открыл стальную дверь в то страшное подземелье, начиненное взрывчаткой и ужасной силы бомбами. Видно, само Провидение хранит нас, дорогая.
— На все воля Божья, — прошептала Люцина.
Мечислав обнажил голову.
Ветер начинал неистовствовать, переходя в ураган.
Они долго молчали, глядя отсутствующим взором через исковерканную ограду парка туда, где в густых сумерках вилось корявое шоссе, все в выбоинах, выбегавшее на гору и упиравшееся в серый, неясный, покрытый густыми облаками горизонт.
Они долго стояли в безмолвии; слова разбежались и говорить, казалось, было не о чем…
Спустилась бурная ночь и покрыла их своим мокрым, неуютным, черным покрывалом.
На корявом дереве, злорадствуя человеческому несчастью и предвещая недоброе, противно и уныло кричал сыч.
ЭПИЛОГ
Невысокий, щуплый человек в наглухо застегнутом черном пальто неподвижно стоит, запрятав лицо вглубь поднятого воротника и низко опустив на глаза широкие поля черной шляпы.
Видны только выпуклые, сильные очки в массивной черепаховой оправе… Ветер треплет полы его пальто и несет клубы мелкой, едкой пыли, которые кружатся смерчами.
Человек смотрит в ничто… И ничего не видит, кроме…
Перед ним пустота. Черная пустота. Ничто.
Наполеон на острове святой Елены?
Демон у порога своего царства?
Человек смотрит в ничто… И ничего не видит, кроме пустоты. Черной пустоты. Пустоты, уходящей прямо из-под его ног к самому центру земли. Противоположный край пустоты — обрисовывается еле различимой в голубом тумане грядой гор… До противоположного края пустоты несколько десятков километров — может быть, сто, может быть, больше…