Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я прибежал и отдернул руку пьяницы, — он уже схватил нож, лежащий на тарелке с сыром, и собирался всадить его женщине в живот. Я вытолкал его за дверь и запер ее за ним. Больше четверти часа он ломился в нее, крича: «Выходи, каналья!»
Учительницу, конечно, выгнали, хотя, как сказала с некоторым сожалением хозяйка: «Она хорошо платила последние две недели». Теперь одни только голуби милуются и оставляют следы перед моим окном, не находя больше крошек на окне соседки.
Работа моя, однако, почти не подвигается: в комнате у меня стужа, а чтобы разжечь кучу каменного угля, приходится тратить много времени. Стуча зубами, я жгу спичку за спичкой, и, если наконец отваживаюсь сесть за стол, так и не растопив камина, мало-помалу дрожь охватывает меня с ног до головы и мысли улетучиваются.
После долгих раздумий я отправился в библиотеку св. Женевьевы поискать в книгах указаний на способы растопки, избавившие бы меня по утрам от длительного стояния босиком, в одной рубашке, перед камином, полным дыма, а не огня.
Но я сел на мель, а между тем дует северный ветер. Вот уже больше недели, как я не работаю, — разве только делаю заметки карандашом, чуть-чуть высунув пальцы из-под одеяла.
Я было попробовал писать в библиотеке. Но если дома я страдал от холода, то там изнывал от жары. В этой удушливой, влажной атмосфере мои мысли размягчаются и обесцвечиваются, как кусок мяса в кипящем котелке, и я начинаю дремать, склонившись над чистым листом бумаги. Сторож бесцеремонно будит меня.
Неужели я не одолею моей книги до весны?
Так нет же, нет! Лучше оказаться несостоятельным должником...
Я только что вышел из магазина Дюламон и К°, где за меня поручился бывший коллега моего отца, обучающий детей латыни.
Мы заключили сделку на халат из монастырского драпа, длинный, с капюшоном и шнуром. Мне вручат его через неделю при уплате половины его стоимости; вторая половина должна быть внесена в конце следующего месяца. Всего: шестьдесят франков.
До получения халата я слоняюсь, ничего не делая.
Наконец он готов.
— Получите ваши тридцать франков!
Посыльный сует их в карман и исчезает, а я немедленно облачаюсь в мою шерстяную рясу.
Ты, мастер, скроивший ее, и ты, купец, продавший мне ее, вы даже не подозреваете, что вы сделали! Вы дали будку часовому армии — той армии, что вам еще покажет себя!
Если б не эта хламида, я, быть может, отступил бы перед черной пастью нетопленного камина, сбежал из моей ледяной конуры, махнул на все рукой — не написал бы своей книги.
Срок платежа приближается. Он назначен на тридцатое, а сегодня уже двадцать второе.
Воспользовавшись тем, что было воскресенье и не нужно было идти в мэрию, я решил закончить работу и переписать ее.
Скорей! Перечитываю еще раз... Ножницы, булавки!.. Вычеркнуть здесь, прибавить там!
Я исчеркал всю рукопись. Отдельные отрывки напоминали черные повязки на глазу или синяки на теле. Я обрезался ножницами, искололся булавками. Капельки крови забрызгали страницы. Эту рукопись положительно можно было принять за воспоминания какого-то убийцы-тряпичника.
Но ведь купец не станет ждать. Он явится ко мне в мэрию, предъявит мою расписку, поднимет шум, и меня уволят. Я теперь чиновник и должен относиться с уважением к своей подписи, дабы не компрометировать правительство; ведь не затем платит оно мне 1500 франков в год, чтобы я жил, как нищий.
Три часа. Звонят к вечерне. В доме тишина, — слышен только кашель чахоточного, выплевывающего остатки последнего легкого.
Как ужасно быть безвестным, бедным и одиноким!
Четверть, половина четвертого!
Я закрыл глаза рукой, чтобы не заплакать. Впрочем, нет, теперь не время распускать нюни. А мой долг?
Необходимо попасть к главному редактору «Фигаро», проникнуть к нему в квартиру. В течение недели его невозможно поймать ни в редакции, ни при выходе из нее, да, кроме того, не очень-то охотно выслушивают в таких местах незнакомых людей.
Но примет ли он меня? Ведь сегодня день его отдыха. Говорят, он очень любит своих детей, а потому, естественно, хочет спокойно забавляться с ними и не потерпит, чтобы ему надоедали в его свободное время.
Э, тем хуже!
Как дрожат мои ноги, пока я поднимаюсь по лестнице.
Звоню.
— Могу я видеть господина Вильмессана?[13]
— Его нет. Он уехал за город и вернется не раньше, как недели через две.
Уехал!.. Но тогда я пропал!
Горничная, очевидно, прочла отчаяние на моем лице.
К тому же она видит кончик свернутой трубочкой смятой рукописи, которая словно корчится от мук в глубине моего кармана.
Она не захлопывает у меня перед носом дверь и наконец решается сказать, что вместо Вильмессана дома его зять и что, если я назову себя, она доложит обо мне и даже передаст то, что я принес.
Говоря это, она указывает глазами на мою рукопись, скрепленную булавками, торчащими, как иглы у ежа. Я вытаскиваю сверток и подаю его так, чтобы она не укололась. Горничная сочувственно улыбается и уходит, держа сверток в вытянутой руке.
Меня оставляют одного по крайней мере на четверть часа. Наконец дверь открывается.
— А ваша рукопись здорово кусается, сударь, — говорит лысый толстяк, потряхивая толстыми, как сосиски, пальцами.
Я бормочу извинения.
— Ничего! Я видел заглавие, прочитал несколько строчек, — публику это тоже укусит! Мы напечатаем ваш очерк, молодой человек! Но придется немного подождать, — это чертовски длинно!
Подождать? Право же, я никак не могу ждать.
— Я должен завтра же, — объясняю я ему, — уплатить карточный долг, вот почему я и осмелился прийти прямо сюда...
— Э, э! Так вы заигрываете с дамой пик? Прикупаете к пяти?
Я понятия не имею, что значит «прикупать к пяти», но надо же что-нибудь ответить, и я глухо изрекаю:
— Да, милостивый государь, прикупаю к пяти!
— Черт возьми! Ну, и аппетит у вас!
Огромный. Я часто замечал это, особенно в те дни, когда приходилось голодать.
— Вот записка к кассиру. Предъявите ее завтра, и вам выдадут сто франков. Это — высокая цена, но ваша статья с огоньком. До свидания!
С огоньком?.. Очень может быть!
Я не старался, чтобы, как это учат в Сорбонне, то, что я писал, походило на труды Паскаля или Мармонтеля, Ювенала или Поля-Луи Курье, Сен-Симона или Сент-Бёва; я не церемонился с образными выражениями, не боялся неологизмов, не соблюдал несторианского порядка, приводя доказательства.
Я взял куски моей жизни и сшил их с кусками жизни других людей. Смеялся, когда мне было смешно, скрежетал зубами, когда воспоминания об унижениях точно соскабливали мясо с моих костей... так соскабливают мякоть с косточки отбивной котлеты, и кровь тихо сочится из-под ножа.
Зато я спас честь целого батальона молодых людей, прочитавших «Сцены из жизни богемы» и поверивших в это розовое беспечное существование. Я громко бросил правду в лицо этим жертвам обмана.
И если они все-таки захотят отведать этой жизни, значит они только на то и годны, чтобы быть завсегдатаями кабаков да дичью для Мазаса. К тридцати годам, доведенные до отчаяния, они кончат жизнь самоубийством или безумием, попадут в лапы больничной сиделки или тюремного сторожа и либо умрут раньше времени, либо в свое время покроют себя позором.
Я не стану их жалеть! Разве не сорвал я бинты со своих ран, чтобы показать им, какие опустошения производят в человеческой душе десять лет потерянной молодости!
IV
Сейчас мода на публичные лекции: Бовалле[14] прочтет «Эрнани» в Казино-Каде.
Торжественное заседание! Great attraction![15] Это своего рода протест против империи в честь поэта, написавшего «Возмездие»[16] *.
Но, как и в цирке, здесь нужен еще артист рангом пониже, клоун или обезьянка, один из тех, что появляются на арене после главного номера, когда публика уже одевается и разъезжается.
Мне предложили роль этой обезьянки — я согласился.
В какой обруч буду я прыгать? Выбираю и предлагаю тему: «Бальзак и его творчество».
Истории Растиньяка, Сешара и Рюбампре крепко засели у меня в мозгу. «Человеческая комедия» является часто драмой жизни: здесь хлеб и одежда, взятые в кредит или в рассрочку, и муки голода, и страх перед взысканием по векселю. Не может быть, чтобы я не нашел захватывающих слов, говоря об этих героях, — моих братьях по честолюбию и страданиям!
День представления настал, — имена знаменитости и обезьянки красуются в программе рядом.
Народу будет много. Придут стариканы 48-го года, чтобы обрушиться на Бонапарта, как только они почуют в каком-нибудь полустишии республиканский намек. Будет присутствовать и вся молодая оппозиция: журналисты, адвокаты, «синие чулки», которые своими подвязками удушили бы императора, попадись только он в их розовые коготки, и которые вырядятся для битвы в свои праздничные шляпки.
- Инсургент - Жюль Валлес - Классическая проза
- Порченая - Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи - Классическая проза
- Одинокий странник. Тристесса. Сатори в Париже - Джек Керуак - Классическая проза / Русская классическая проза