Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он жестом указал на директора и на группу своих коллег.
И это говорит преподаватель, пользующийся милостями всего начальства!
Зачем только я его встретил!
Я жил спокойно, чудесно отдыхал; он снова взбудоражил меня, и, когда в воскресенье я расстегиваю за десертом пряжку и увиливаю от волнующих разговоров, он тормошит меня:
— Надеюсь, вы не собираетесь обратиться в буржуа и разжиреть. Уж лучше я предпочту выслушать от вас еще несколько оскорблений за мой июньский крест[6].
Я действительно в первое же мое посещение наговорил ему много оскорбительного по поводу его ордена и хотел сразу же уйти.
Он удержал меня.
«Мне было тогда всего двадцать лет... я оказался в толпе учеников нашей Нормальной школы... Не уясняя себе значения этого восстания, я стал на сторону Кавеньяка[7], считая его республиканцем, и первым вошел на площадь Пантеона, где забаррикадировались блузники. Мне поручили сообщить об этом в Палате, и там мне нацепили эту ленточку. Но, клянусь вам, я никого не убил, а нескольким повстанцам даже спас жизнь, рискуя своей собственной. Останьтесь!.. Вы хорошо знаете, что человек может измениться, поскольку сами признались, что и вы уже не тот...»
Он протянул мне руку, я пожал ее, и мы стали друзьями.
Я заслужил также расположение одного из его коллег, седовласого папаши Машара. Пережив свою славу в Париже, он похоронил себя в провинции.
— Который из вас Вентра? — спросил он, обращаясь к репетиторам, собравшимся на вторую годовую конференцию.
Я отделился от группы.
— Откуда вы? Где получили образование?.. В Париже? Держу пари, что вы что-то окончили!
И он заставил меня прочесть вслух мою конкурсную работу.
— Да вы — писатель, сударь! — неожиданно выпалил он и, уходя, заставил меня проводить его до дверей своего дома. Дорогой я рассказал ему свою историю.
— Так, так! — сказал он, покачав головой. — Если б это зависело только от господина Лансена и от меня, то вы уже в августе были бы лиценциатом. Но удержитесь ли вы до тех пор? Оставит ли вас директор? Вы производите впечатление независимого человека, а ему нужны лакеи...
— Я уж и так стараюсь быть незаметным, приспособиться... Я решил пойти на унижения...
— Возможно, что вы и стараетесь, но ведь сразу видно, что вы собой представляете, и все эти ничтожества понимают ваше презрение к ним.
Старый учитель был прав. Не к чему мне было прикидываться смиренным, отращивать брюшко и читать Benedicite.
Факультетские святоши, директор и священник лицея решили выжить меня. Моя жесткая борода, мой открытый взгляд, стук моих каблуков — при всей легкости шагов — оскорбляют их бритые подбородки, бегающие глаза, их шаркающую походку.
Меня нельзя было обвинить в небрежном отношении к обязанностям или в пьянстве, и вот эти иезуиты придумали другое.
Они решили организовать заговор против меня, но так, чтобы он шел снизу.
ПолночьДортуар, где я при свече корпел над своей работой, стал местом засады заговорщиков.
Уже само это здание монастырского типа располагало к бунту. Некогда каждый монах имел здесь отдельную открытую сверху келью. Теперь их занимают ученики. И так как внутренность этих «боксов» не видна, то надзиратель, хотя и слышит шум, не может подсмотреть, что делается за перегородками.
Однажды вечером в этих деревянных стенах вспыхнул бунт: стук в перегородки, свист, хрюканье, крики, и такие забавные, что, право, мне самому захотелось принять участие в этом концерте.
И я тоже начал стучать, свистеть, хрюкать и кричать пронзительным фальцетом:
«Долой надзирателя!»
За все время моего пребывания здесь я впервые почувствовал, что живу.
Стоя в одной рубашке посреди комнаты, я стучу подсвечником в ночной горшок, хрюкаю, кричу петухом и не перестаю визжать: «Долой надзирателя!»
Дверь отворяется... Входит директор.
Он так и остолбенел, увидев меня в раздувающейся сорочке, босиком, с горшком в одной руке и подсвечником в другой.
— Вы... вы... разве не слышите? — растерянно пробормотал он.
— ? ? ?
— Не слышите бунта?.. Криков?..
— Крики?.. Бунт?..
Я протер глаза и прикинулся удивленным и сконфуженным... Он прекрасно понял, в чем дело, и ушел, побелев, как фаянс горшка. Больше уж не будет восстания в дортуаре: нечего опасаться.
Я снова улегся, огорченный, что кончилась эта кутерьма.
Мне стало ясно, что я влип. Но, прежде чем меня выгонят, я потешусь над ними.
Случай скоро представился.
Заболел учитель риторики. Как правило, отсутствующего по той или иной причине преподавателя заменяет классный надзиратель.
Так что сегодня вечером мне придется вести урок, взойти на кафедру.
И вот я там.
Ученики ждут с волнением, порождаемым всякой новинкой. Как выпутаюсь я из этой истории, — я, прекрасный оратор, любимец профессуры, «парижанин»?
Я начинаю:
«Милостивые государи!
Случаю угодно, чтобы я заменил вашего почтенного учителя господина Жако. Но я позволяю себе не разделять его взгляда на систему преподавания.
Я держусь того мнения, что не следует ничего изучать, ничего из того, что вам предписывает учебное ведомство. (Движение в центре). Я полагаю, что принесу вам гораздо больше пользы, посоветовав играть в домино, в шахматы, в экарте. Тем, кто помоложе, разрешается насаживать мух на бумажку. (Движение во всем зале.)
Соблюдайте тишину, господа! Я продолжаю. При изучении Демосфена или Вергилия вовсе не требуется шевелить мозгами, но зато, когда надо сделать девяносто или пятьсот, объявить шах королю или насадить на булавку муху, да так, чтобы не причинить ей при этом особых страданий, — вот тогда необходима ясность мысли, и все ваше внимание, конечно, должно быть сосредоточено на невинном насекомом, которое, если можно так выразиться, зондируется вашим любопытством. (Сенсация.) Словом, я хотел бы, чтобы время, которое нам еще остается провести вместе, не было потерянным временем».
Картина!
В тот же вечер я получил отставку.
II
И вот я снова на парижской мостовой с сорока франками в кармане, и не в ладах со всеми учебными заведениями Франции и... Наварры.
Куда направить свои стопы?
Я уже не тот, что прежде, — восемь месяцев провинциальной жизни преобразили меня.
Целых десять лет я жил, как пьяница, который боится похмелья и на другой день после попойки, едва продрав глаза, тянется дрожащей рукой к припасенной заранее бутылке.
Я опьянялся собственным красноречием и чаще всего растрачивал свое мужество по пустякам.
Даже те, кого я, скрывая свои муки, одаривал весельем, чтобы отвлечь их от их горестей, — даже они не поняли меня и не только не были мне благодарны, но считали меня глупым и жестоким. Тупые, презренные люди... им невдомек было, что под иронией я прятал страданье, как прячут язву под фальшивым носом; что тревога грызла мне сердце, когда резкой шуткой я старался заглушить нашу общую скорбь, — так вышибаешь ударом кулака стекло в душной комнате, чтобы дать доступ свежему воздуху.
Стоило мне устраиваться!
Чего успел я добиться с тех пор, как вернулся из провинции?.. Я и сам не знаю. Я вел здесь такую же растительную жизнь, как и там, с той только разницей, что не наслаждался более готовым кормом и свежей подстилкой для спанья.
Неужели я доберусь до могилы, так и не выбившись из мрака, постоянно обороняясь от жизни, без единой битвы при ярком солнечном свете?
Ну что ж! Пусть они кричат об измене, если им угодно!
Я постараюсь продать мои восемь часов в день, чтобы вместе с куском хлеба обеспечить себе и ясность ума.
В конце концов и Арну[8],— а я считаю его порядочным человеком, — тоже сделался чиновником. Мне сказала об этом на днях при встрече Лизетта.
Мое прошение должно быть подкреплено рекомендациями... Придется нарушить еще одну клятву!
Все равно!
Приняв должность надзирателя коллежа, я уже тем самым стал клятвопреступником, и я снова буду им, выклянчивая подписи людей, пытавшихся уничтожить нас Второго декабря[9].
Несчастный! Вместо того чтобы завоевать себе место в жизни, я только потерял почву под ногами, зато нашел у себя несколько седых волос.
Готово! — Один гвардейский генерал, один книготорговец из Тюильри да бывший директор школы, где преподавал мой отец, дали мне рекомендации, по две строчки каждый.
Этого оказалось вполне достаточно, и вот я назначен регистратором на сто франков в месяц в мэрию, которая находится где-то у черта на куличках и имеет довольно жалкий вид.
- Инсургент - Жюль Валлес - Классическая проза
- Порченая - Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи - Классическая проза
- Одинокий странник. Тристесса. Сатори в Париже - Джек Керуак - Классическая проза / Русская классическая проза