Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Социализм ваш сделал меня человеком толпы, а я ненавижу толпу, — говорил один из них; болезненное лицо его и маленькое, худое тело никак не сочетались с чувством постоянного, ненасытного протеста.
Другой объясняет Айзику:
— В отрицании больше смысла, чем ты думаешь, оно даёт прозрение…
— В чем же прозрение? — насмешливо спрашивает Нина, часто единственная девушка в этой компании. — Отчего ты считаешь, что можно вот так, с насмешкой, обо всех людях говорить?
И долгое молчание, болезненный юноша морщится, кашляет и наконец произносит с оттенком превосходства:
— Кто не понимает, я и объяснять не буду — это личное ощущение. Мне главное — себя понять.
Айзик стоит у двери и улыбается. Ему радостно, оттого что он понимает их обиду и неприятие жизни — он постоянно ощущает зависимость от этих чувств, и слова юноши о том, что в отрицании более всего смысла, потому что оно даёт «возможность прозрения», он понимает как жизнь своей плоти. Его плоть всегда боялась и ненавидела, защищалась и боролась — он был пародией на их отрицание лицемерной власти, ненависти ко лжи.
На другой день Нина ведёт его в церковь. Договорились они заранее, Нина попросила не говорить об их встрече ребятам.
Она волнуется. Серебряный крест на шее, платье с пришитой бахромой, оборками, сочетание красного и жёлтого, рождающее чувство незавершённости, — кажется, что её худенькое тело путешествует по пёстрым, разноцветным мирам тряпья.
В церкви, недавно отреставрированной, пахнущей извёсткой, она оставляет его у дверей, сделав знак стоять тихо, идёт вперёд и немного влево, не к алтарю, а к иконе Иисуса Христа, и жадно молится.
Айзик видит её бледное лицо, быстро движущиеся губы, с виноватым видом выставляет она вперёд руки, очень белые в полутьме.
Невнятный шёпот вокруг, лицо девушки плывёт перед ним, вдруг делается большим и жалким, как будто случилось что-то непоправимое, и ему становится неловко, стыдно, что он видит это.
Нина тихо зовёт его и, когда он подходит, глубоко вздыхает, набирая в лёгкие побольше воздуха.
Неожиданное воспоминание заставляет её застыть с полуоткрытым ртом, она шепчет громко, так, что и Айзику слышно, шепчет с какой-то трагической искренней вычурностью:
— Он страдание за нас принял, страдание принял…
Нина повторяет точно найденное слово с горестным восторгом, взгляд её обращён к Иисусу. Айзик смотрит на икону — глаза Иисуса говорят о глубоком страдании и одиночестве.
Он мгновенно и бессознательно отождествляет себя с Ним. Айзик так далёк от религии, что это не кажется ему кощунственным.
Тошнотворное чувство визгливого, суетливого отчаяния, отчаяния одиночества, как крик, подкатывает к горлу. Кажется, что надо менять привычное ощущение жизни, и стыдно самого себя, своей плоти.
— Он страдание за людей принял, — повторяет Нина. — Ты, наверное, знаешь, что он был евреем.
Они выходят в осеннюю Москву, с её тайной красотой, постоянно отторгающей его: уходят вглубь предметы и веши, отталкивает небо, в котором живут души умерших; они не могут любить его, чужого.
Нина испуганно смотрит на Айзика, смущается и скоро уходит. Айзик долго стоит неподвижно, потом оглядывается на церковь, на белый храм Божий.
Он долго вспоминал, он вспомнил, как отец говорил ему, что нет еврея без чувства страха.
Его отец, маленький сгорбленный торговец кепками, много раз повторенный в детях.
Когда Айзик уезжал, отец сказал ему:
— Ты не еврей, если ты уезжаешь туда, ты никогда не будешь одним из них.
Айзик вспоминал, и душный воздух чужих комнат и чужих слов мешал его дыханию.
— Ты будешь всегда один, мой мальчик, — сказала на прощание его мать.
И это была та страшная правда, которая всё-таки настигла его. Он знал, что уже никогда не сможет вернуться в свой далёкий, шумный и богобоязненный дом.
Через несколько дней Айзик вновь пришёл в эту церковь. Измученный своими мыслями, с какой-то неясной ему самому жаждой мщения, сжимая кулаки, остановился он перед иконой Иисуса.
Мысли его были, на первый взгляд, нелепы, но полны для него глубокого смысла.
«Зачем он здесь? — думал Айзик. — Зачем он был таким? Страдание за всех принял… Зачем он убил в себе еврея?»
Глаза Иисуса смотрели нежно и равнодушно.
— Конечно, духовность, благородное движение души — в этом ваш Христос непревзойден, — говорил раздражённый юноша на следующий вечер. — И чтобы всё выражалось в боли и страдании, непременно в боли и страдании — и в этом была та сила жизни, которая для Иисуса основа всего. И ещё детское желание подвига.
Айзик, как всегда, стоял у двери и напряжённо улыбался. Он был уверен, что знает об Иисусе больше, чем его приятели.
Сухое полотно юга
Пахнет раскалённой пылью, глухие стены, огромная терраса, крик ребёнка, его движущаяся от меня тень, её мгновенное растворение в толстой тени урюка, потом много лиц, голосов и тел и смешное движение вверх всем телом, движение над двориком.
Там было другое ощущение времени: оно было густым и тягучим и как будто совсем не двигалось.
Люди казались мне вечными, как деревья дворика и утоптанная земля, время проникало в их тела и в их мозг, казалось, сочилось сквозь поры — они владели моим временем.
У старухи была странная склонность наслаждаться уродством. Нас смешило то, как она осторожно шла по двору, обёрнутому забором в форме неправильного прямоугольника, останавливалась за метр от распахнутой двери террасы и топталась на месте, как будто сама мешала, себе идти. Позднее мы догадались, что плоские предметы казались ей вздутыми, тела воспринимались как причудливые формы воплощения жизни.
Сумасшедшая старуха тихо смеялась, рассматривая наши детские полуголые тела, — ей приходилось склоняться набок, чтобы выпрямить изображение молодых и сильных.
Мёртвые формы — фотографии в комнате старухи, жизнь времён в тихом доме: люди в военной одежде, мечтатели, бряцающие оружием, мои родственники по материнской линии.
На фотографии старухе двенадцать лет. Она как будто отделяется от своего нынешнего старческого тела, жадно вглядываясь в фотографию, она ещё повторяет его угловатые движения, но она уже молода.
Её сбивчивый рассказ о первых днях революции наполняет комнату запахом смерти, для неё новая жизнь началась со смертей, она упрямо повторяет, что ей было суждено родиться старухой, раз она чувствует смерть раньше жизни.
…Чёрный пласт неба и чёрная кровь на ладошке девочки, сидящей у изголовья больного отца.
Они пришли в рассветный час, а отец бормотал что-то и не видел их, я первая их увидела, и они серьёзно говорили со мной, они сказали, что началась революция, власть в городе теперь народная, и они принесли моему отцу, первому богачу в городе, слово «свобода». Они говорили только со мной, потому что отец не мог их услышать, он был в забытьи. Они принесли ещё одно слово — «конфискация», они забрали деньги и золото из отцовского сейфа, долго ходили по дому, счастливые и потные. Отец вдруг открыл глаза и посмотрел осмысленно. Они встали около его кровати, и один из них, кашлянув, снял шапку. Он сказал нерешительно: «Вас будет защищать революция».
Конечно, ответом ему было молчание. Только резкий звук брызнул в комнату, и мы все вдохнули его в себя, отчего нам показалось, что наши тела распадаются. Упал человек, стоящий ближе к двери, падая, он вопросительно посмотрел на нас, а мы почему-то — на моего умирающего отца.
Они убежали из комнаты ловить стрелявшего, а я осталась. Того, кто упал, я немного пододвинула к кровати, чтобы его не ударили дверью.
Выстрелов стало много, как камешков в коробочке, и я подумала, что совершается революция.
Всё стихло, и никто не вошёл в комнату. Тогда я прокралась на террасу и увидела во дворе моего брата, мёртвого, сжимающего пистолет со счастливым, улыбающимся лицом, только глаза зажмурены. Я и его дотащила до комнаты отца и положила рядом с первым убитым.
Отец открыл глаза, посмотрел на мёртвых у своей кровати и улыбнулся. Наверное, ему не хотелось умирать одному.
Я закричала и упала в забытьи. А к вечеру не стало и отца.
…Тёмный южный вечер, и неподвижность её лица, и мой страх, что я не пойму, пропущу что-то.
И её рука на столе, на которую опирается лёгкое тело. Неподвижность её тела воспринимается как усилие.
Она говорит, что было слишком много смертей и поэтому родился уродец — её сын с большой головой и кривым телом. Его отца тоже убили, потому что он сам много убивал.
— Сейчас родились другие люди, а тогда время убило многих. Твой дед был добрый человек и убийца одновременно, везде запах крови, — сказала старуха.
Её сын выстраивает своё тело согласно существующему в мире порядку: его голова предводительствует маленькому хилому войску тонких рук и ног, ссутулившемуся короткому телу, которое он старательно выпрямляет, и вытянутой шее.
- Участница свадьбы - Карсон Маккалерс - Современная проза
- Пой, скворушка, пой - Петр Краснов - Современная проза
- Ёлка для Ба - Борис Фальков - Современная проза