всего речь идет о паломниках или иноземцах: конечно, агрессия со стороны чужеземца оказывала меньший удар по устоявшемуся порядку вещей, чем акт эндоканнибализма, способного привести к долгим междоусобным эпизодам кровной мести. Так, для путника вежливое приглашение могло легко превратиться в смертельную западню, или, по крайней мере, именно этого больше всего боялись и предсказывали. «Анналы Святой Колумбы из Санса» повторяют распространенный слух о двух убийствах, совершенных в Пон-Сюр-Йонн (лат.
Pontus Siriacus): одну «честную женщину» приютил незнакомец, который ее же потом и убил, разрезал на куски, засолил и приготовил на стол себе и своим детям. То же самое, добавляет источник, совершила другая женщина с подростком[49].
Еще Радульф Лысый предупреждал о мрачной судьбе путников в 1033 году:
Путников хватали люди, что были сильнее их, разделывали, готовили на огне и пожирали. Многие из тех, кто кочевал из одного места в другое, чтобы избежать голода, были зарезаны ночью в домах, где их приютили, и становились пищей для их хозяев[50].
Рауль расказывает также о серийном убийце, скрывавшемся в чаще леса: примерно в трех милях от города Макон, рядом с забытой в чаще церквушкой, «построил себе убийца лачугу, и убивал множество людей, что оказывались в тех краях (лат. multitudinem transeuntium) либо заходили к нему, и готовил себе ужасное яство». Один несчастный оказался по случаю в тех местах со своей женой в поисках приюта и остановился ненадолго. «Оглянувшись вокруг, путник увидел разбросанные по углам лачуги черепа мужчин, женщин и детей». Путник и его жена, к счастью, смогли сбежать и, прибыв в город, сообщили об увиденном графу Оттону II и всему городу Макон. Посланные на разведку люди обнаружили этого лютого убийцу в своей лачуге, окруженного мерзким трофеями: «сорок восемь голов убитых людей, чью плоть поглотила его зверская пасть». Его притащили в город и привязали к столбу в амбаре, «где он и закончил свои дни в пламени огня, что поглотил его живьем».
Подобные истории, особенно повествующие о соляных бочках, являются эхом как традиции «Жития» святого Николая, который воскрешает трех юношей, опущенных в соль, так и фольклора об орках и свойственного ему представления о норе монстра, устланной черепами, костями, обглоданными членами и кусками трупов, которыми питался ненасытный монстр: ценнейшие отрывки устной культуры, дошедшей до нас через хронистов.
Но были и те, кто находился в большей опасности, чем паломники, привыкшие пересекать в одиночестве неизвестные края. Речь идет о детях: нежные, свежие, наивные и беззащитные, введенные в заблуждение – согласно Радульфу Лысому – корыстным подарком («очень многие приманивали детей каким-нибудь фруктом или яйцом»[51]), они являлись идеальными жертвами, чтобы укротить позывы голода. Часто не было даже необходимости отходить далеко от дома: как в лучших традициях современного рассказа mystery, самое жуткое преступление кроется за утешительными домашними стенами.
6. Угадай, кто придет сегодня на ужин
В своем диалоге Заккей признается, что был поражен событиями своего времени: войны меж государствами, прибытие новых народов, землетрясения и небесные знаки и, наконец, невероятный ужас, вызванный теми, кто поглощает членов своей собственной семьи[52]. Анониму вторят строки Иеронима и Идация о материнской антропофагии на Иберийском полуострове, которые вновь упоминают Псевдо-Фредегарий и Исидор Севильский[53].
Когда голод загоняет в тупик, живот урчит и кишки воротит, даже уважение к родственным связям, родительская любовь и сострадание к плоти от плоти бессильны пред безжалостной нуждой в еде: действительно, упоминания об антропофагии среди близких родственников в хрониках неурожаев появляются с озадачивающей частотой. «Жизнеописание» Сильверия передает нам новость, заимствованную у Дация, епископа Милана: во время неурожая 538 года, рассказывает священнослужитель, «в некоторых зонах Лигурии женщины ели своих детей», за что были изгнаны из общины, то есть из большой семьи «его церкви»[54]. Снова упоминание о материнской антропофагии появляется в «Мозельских анналах» 793 года (голод вынуждает «человека поедать человека, братьев поедать братьев, а матерей поедать своих детей»[55]), в то время как «Фульдские анналы» рассказывают об одном анекдоте, касающемся нищеты в 850 году: один мужчина, пересекая лес в Тюрингии с женой и маленьким сыном и не найдя никакой еды, не слушая протестов жены, решает пожертвовать сыном и съесть его. От ужасной судьбы, предназначенной ему родителем, ребенок спасается лишь по чистой случайности: прежде, чем отец успевает исполнить обещанное, главе семейства удается отобрать у двух волков останки туши оленя, чье мясо и съедят родители вместо ребеночка (заключительная часть истории отражает невыполненное библейское жертвоприношение Исаака)[56].
Адемар рассказывает о мужчине, который съел собственную сестру, в то время как другие случаи внутрисемейной антропофагии упоминает Радульф Лысый в 1033: согласно монаху, неурожай доводил голодающих до того, что они вынуждены были питаться «мужчинами, женщинами и детьми, не обращая внимания даже на самое близкое кровное родство». В этом случае, однако, каннибальские наклонности между родителями и детьми взаимны: «тяжесть неурожая дошла до того, что старшие дети поедали своих матерей, а те, позабыв материнскую любовь, совершали то же самое со своими детьми»[57]. Салимбен Пармский упоминает голод 1012 года, когда ситуация была настолько тяжелой, что «матери пожирали собственных детей»[58]; и снова английские и польские хроники неурожаев XIV века передают эпизоды семейной антропофагии: неужели связь с собственными детьми была настолько непрочной и чуждой современным нам представлениям, чтобы оправдать подобную родительскую бесчувственность?
7. Кладбище невинных
В начале шестидесятых годов считалось, что признание детства отдельным жизненным периодом, четко отличающимся от взрослого, а также присутствие эмоциональной связи по отношению к потомству восходят только к XVII–XVIII векам[59].
Многочисленные последующие исследования перевернули наше представление о привязанности к новорожденным в средневековье, утверждая существование не только прочной связи по отношению к детям в нежном возрасте, но и представления о детстве как об определенном жизненном этапе. Средневековым родителям не были чужды забота и внимание к особенному типу воспитания: другими словами, мы можем быть уверены, что в Средние века ребенок «был окружен вниманием и заботливо воспитан»[60]. Однако, согласно некоторым исследованиям, постоянное тяжелое состояние экономической неустойчивости заставляло семьи прибегать к крайним мерам, в следствие чего, начиная со второй половины III века и особенно с IV века, мы наблюдаем рост снисходительности, продолжавшейся по крайней мере вплоть до XIII века, по отношению к обычаю подкидывать младенцев или продавать детей в юном возрасте[61].
В этой связи озадачивает один кастильский закон, заключенный в Siete Partidas, собрании римских и германских законов, дополненном новыми предписаниями Альфонса Х Кастильского и составленном между 1256 и 1265 годами. Согласно Fuero, феодальные обязанности одерживают верх над родительскими: для отца, осажденного в крепости, которую он держит от имени господина, при отсутствии припасов предпочтительнее съесть своего ребенка, чем покинуть место без разрешения. Подобное расширение понятия patria potestas подразумевает оправдание для любого отца, который совершает то же деяние пусть даже только ради себя, то есть убивает и потребляет собственного ребенка для того, чтобы выжить: «Onde, si esto puede fazer por el Señor, guisada cosa es, que lo puede fazer por si mismo»[62]. Скоро мы узнаем, какой традицией можно оправдать подобный закон; на данный момент достаточно упомянуть, что речь идет о феодальном праве господ, которое ни в коем случае не является доказательством