Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смех теперь уже вызывало само его имя, Отто, хотя у них в классе по устойчивой деревенской моде было целых два Феликса и еще один Герман. Что-то сдвинулось в душе Двусика. Сам себе он не мог соврать, что не лежал вместе с матерью. В детской памяти это было живо. Мать укладывала его, больного, с собой, и он помнил эти вялые груди и этот мягкий живот и то, как было ему неприятно...
Когда в деревне стали уже в открытую говорить, что он живет с матерью, и уже отыскивались свидетели, Двусик хотел повеситься, но, представив себя в петле, обнаруживал себя не висельником, а висельницей, женой Вечного Гуся. Растрепанная, распухшая от вина и удушья, в спущенных чулках, она висела в освещенном окне на втором этаже восьмиквартирного учительского дома, и вся Зубцовская школа неотрывно смотрела, как директор, учитель труда и сам Вечный Гусь приставляют к стене обледеневшую лестницу и пытаются выбить двойные зимние рамы, потому что дверь была подперта изнутри. Нет, повеситься Двусик не мог.
Двусик снова перестал чистить зубы, он копал в дорогих ботинках картошку и опять чинил мотоцикл. Разбиться на мотоцикле — это было почетно. Разбившихся хоронили всей школой и помногу раз говорили, какие хорошие были парни. Двусик знал, что, разбившись, он даже не заставит о себе много врать. Он слишком легко учился, чтобы учиться плохо, и слишком много читал, чтобы не понимать, как нужно себя вести. Он не был даже уродом. Тем злей, подлей и безжалостней был удар.
Опозоренный, он стал себя изучать и вынужден был признать, что с раннего детства казался несколько странен и чудноват. Но — не чудней отца, утонувшего при спасении рыбака, но не спасшего и не спасшегося, и даже не странней матери, за один месяц чуть не умершей дважды — в поздних родах единственного ребенка и на похоронах мужа. За этот месяц она будто прожила всю вторую половину своего крестьянского века, да такой вот, прожившей, и осталась до конца дней. Лишь по мере вхождения Двусика в первый мужицкий возраст мать стала несколько оживать, разгибаться. В ней проснулась поздняя ласковость. Двусик этого сам не видел, но высматривали другие.
Двусик не любил мать. Отворачиваясь к окну, он доел пережаренную яичницу и, едва мать отошла с кухни, выбросил шкварки сала в ведро для поросенка. Он терпеть не мог и смотреть не мог, с какой жадностью их за ним подъедает мать, беря руками со сковородки, и жир вытекает из угла ее шамкающего беззубого рта. Это было еще нетерпимей, чем селедка по праздникам. Из всей рыбины мать съедала лишь голову, высасывая из нее мозг, выламывая жаберные крышки и выискивая те мышцы, которые этими крышками двигали, а потом находила и съедала рыбий язык. Завтра праздник, вспомнил про себя Двусик, все-таки день рождения.
Заводя трактор, Двусик также вспомнил, что сегодня обещал фермеру привезти песка из карьера. Он прицепил телегу и бросил в нее лопату. Ехать пришлось через всю деревню, до поворота возле магазина.
Павел притормозил возле магазина. Только что на дорогу, на разбитый узкий проселок от деревни до трассы, вывернул трактор с телегой, и тащиться за ним не имело смысла. Павел выключил двигатель и привычным движением потянулся к сумке с компьютером на пассажирском сиденье, но тут же усмехнулся: всего четыре часа, и он будет в Москве. Сидеть без дела надоело через минуту, а через две ему захотелось курить. Когда-то он бросил. Бросил по своей собственной методике, выведенной из индийской практики умирания. Смысл методики заключался в одном-единственном утверждении: смерть — последнее приключение в жизни. “Это просто: не кури день — потом закури, не кури три — потом закури, не кури неделю — и опять закури. Потом месяц. И ты будешь знать, ты будешь готов к тому, что ждет тебя через день, через три, через неделю и месяц. Это как предвосхищение смерти, приход которой для индийского йога подготовлен практикой всей его жизни”. Гордясь тем, что бросил курить, Павел никогда еще не срывался — из гордости.
А тут он стоял возле магазина. Не выходил из машины и вообще плохо верил, что решится из-за одной пачки простоять в этой длинной неспешной очереди, потому что местные люди покупали сумками и мешками— под следующий свой заработок у фермера, которому принадлежал магазин и который, не платя живых денег, предлагал отовариваться под запись; покупали тут истово, с удалью, не прицениваясь — в какой-то тайной полунадежде-полупредчувствии, что фермер вот-вот разорится, и грех, сущий грех не вычерпать свои будущие невыплаченные зарплаты заранее.
Павел плохо выдерживал эту деревенскую очередь. Не любил, когда незнакомые люди переговариваются через его голову. Не любил и того, как очередь замолкала, едва он вступал в общение с местной продавщицей, в меру молодой и красивой, вот только что, словно лодка, качавшейся на волне этих сплетен и разговоров, а тут разом неподвижной и безразличной, будто воткнутое в берег весло. Хуже всего, что эта деревенская продавщица Павлу нравилась. Нравилась даже не лицом и не телом — тем подледным, холодным, но все же теплее льда, приливом крови к мошонке, какой он испытывал при просмотре только двух или трех эротических сцен из
всего мирового кинематографа. Павел сам удивлялся этому ощущению и списывал все на то, что в девушке есть что-то порочное, а порочное — возбуждает.
Оттого что Павел вспомнил о продавщице, курить захотелось сильнее. Он попробовал снова пробудить в себе гордость, вместо этого вспомнилось, каким он был дураком.
Решая бросить курить, Павел не задумывался о последствиях, а поэтому удивился, когда отрастил животик. Оправдываясь, всем своим женщинам и потом Маше, тогда еще худенькой, не рожавшей, он с пафосом приводил примеры из древности: мол, все настоящие бойцы были толстыми. Он ссылался на древнегреческих воинов, на Сократа, на гладиаторов и на самураев. Лучший воин — толстый и быстрый. Потому что живучий. Чем толще на нем слой жира, тем меньше вероятность того, что клинок достанет до жизненно важных органов. Лишь когда разнесло и Машу, Павел начал задумываться о диете. Маша полнела так яростно и так туго, что, казалось, звенела кожа. Он помнил ее по школе, девочку из параллельного класса, тонкую, черноглазую, с розоватым треугольным шрамиком на щеке — будто галочка, поставленная для него, Павла, Богом. Он мечтал о ней весь десятый класс, но и сейчас не позволял ей завираться о том, что она его тоже хорошо помнила. Как написала на Одноклассники.ру. У каждого за спиной был опыт раннего брака, скоротечного, с симметричным и банальным финалом. Каждый был не прочь переиграть пьесу заново. Павел, правда, и не пробовал обмануться в том, что на этот раз он хорошо видит, на ком он все-таки женится.
Зная Машу только в воображении, по-настоящему он задумался о ней лишь тогда, когда его лучший друг начал называть ее Марией Борисовной. Якобы полувшутку-полувсерьез о том попросила она сама. Друг-психолог все понял, а потом лишь профессионально кивал в ответ на подозрения Павла, что для Маши все на свете мужчины — лишь бездушные проявления материального мира и что каждый отдельный мужик — лишь спермозавод, предназначенный исключительно для поставок своего основного продукта, и что этот продукт ему наипроизводственнейше необходимо по графику отгружать.
— Романтичного тут слышу мало, но, мне кажется, все дело в тебе, — быстро заключил друг, хорошо знакомый со всеми идеями Павла. — Будь последователен. Ведь когда еще отпала необходимость, чтобы воин был толстым? А с появлением сплошной рыцарской брони. И тогда же наступило время самых первых диет. Потому что если ты разъешь брюхо, ты уже не влезешь в этот первый скафандр человечества...
Павел понял. Если он хочет вернуть романтические отношения, значит, должен начинать худеть первым. В тот же вечер он пересказал слова друга Маше, напирая на то, что вот им, мужикам, много раньше приходилось испытывать то, что их жены сейчас испытывают с одеждой. Маша не поняла пафоса. Ей не верилось, что средневековые женщины могли отказывать себе в пище и, главное, лишь затем, чтобы более походить на этих бледных юношеподобных мужчин, бедных рыцарей, таких вялых, как только что вытащенный из раковины моллюск, — с одним-единственным ценным мускулом, ради которого вообще их стоило из раковины вытаскивать.
Трактор, наверное, давно уже выбрался на шоссе, а Павел все еще не решил, хочет ли он курить. Из магазина выходили люди, значит, продавщица была по-прежнему там. Интересно, подумал Павел, что скажет Тимошенко (так звали друга-психолога, а Стереопара бросалась на него: “Ты-машинка!”), ежели этой ночью к нему закатятся с пивом? Друг ни разу не был женат, хотя любил повторять: “Как психолог я женат на всех женщинах мира”. Никто в мире не сомневался, что Тимошенко никогда и не женится.
- Дом горит, часы идут - Александр Ласкин - Современная проза
- Голубой ангел - Франсин Проуз - Современная проза
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Людское клеймо - Филип Рот - Современная проза
- Другая материя - Горбунова Алла - Современная проза