Иногда тетя Шарлотта исчезала на целые дни за покупками. Она ездила в старинные дома на распродажи, порой на изрядные расстояния, а когда возвращалась, беспорядок становился еще больше, чем обычно. В центре города тетя Шарлотта держала лавку, в которой выставляла некоторые предметы, но большую часть товара держала дома, и к нам постоянно ходили посторонние.
В магазине все время находилась мисс Беринджер, позволяя отлучаться тете Шарлотте, но тетя считала ее дурой, не имевшей представления об истинной ценности вещей. Это была неправда: просто познания мисс Беринджер не шли в сравнение с тем, что знала тетя Шарлотта. Впрочем, при своей деловитости тетя Шарлотта считала большинство других дураками.
По крайней мере год и я числилась у нее тем, кого тетя Шарлотта называла «крестом», иными словами, была ей в тягость. И вдруг все изменилось. Причиной тому стал привлекший мое внимание стол. Сидя на корточках на полу, я разглядывала резьбу ножек, когда в комнату зашла тетя Шарлотта и тоже присела рядом.
— Редкий экземпляр, — выдавила она без выражения.
— Французская работа? — уточнила я.
Края ее губ скривились, что было равнозначно улыбке. Она кивнула.
— Хоть она и не подписана, я считаю, что это работа Рене Дюбуа. Сначала думала, что ее выполнил его отец, Жак, но сейчас склонна считать, на год-два моложе. Взгляни на зеленую с золотом лакировку или на бронзовые вставки.
Неожиданно для себя я почти трепетно коснулась стола.
— Конец восемнадцатого века? — рискнула я.
— Что ты! — возмутилась она, тряхнув головой. — Минимум на пятьдесят лет старше. Середина века.
С тех пор наши отношения изменились. То и дело она звала меня и спрашивала:
— Ну, что скажешь? Заметила что-нибудь?
Поначалу мне хотелось только одного: утереть ей нос, доказать, что знаю толк в ее драгоценных товарах; но со временем я по-настоящему заинтересовалась и стала понимать разницу между школами, странами и периодами.
Однажды тетя Шарлотта сделала признание:
— Ты знаешь не меньше дуры Беринджер.
Скорей всего ее похвала объяснялась очередной вспышкой гнева по отношению к этой терпеливой женщине. Но для меня Дом Королевы приобрел новую притягательность. Я начала узнавать предметы, считать их своими старинными друзьями. Как-то раз, сметая ловкими и бережными движениями пыль, миссис Баккл лукаво поинтересовалась:
— Послушайте, мисс Анна, уж не хотите ли и вы стать еще одной Шарлоттой Брет?
Я вздрогнула от неожиданности вопроса: снова захотелось убежать.
Как-то утром в разгар летних каникул года через четыре после того, как родители привезли меня в Англию, ко мне в комнату явилась Элен и сказала, что меня хочет видеть тетя Шарлотта. У Элен был испуганный вид, и я спросила, что произошло.
— Мне не сказали, мисс, — ответила Элен, но я чувствовала, что она что-то знала.
Я пробралась — в Доме Королевы можно было только пробираться — в гостиную тети Шарлотты.
Она сидела, разложив на столе бумаги: комната служила ей конторой. Столом в тот период был раздвижной крепыш на коренастых ногах, английский, шестнадцатого века, ценный более почтенным возрастом, нежели красотой. Тетя сидела, распрямив спину, на массивном дубовом стуле с резьбой — тоже местной, йоркширской или дербиширской работы, только значительно более позднего времени, но таком же ладном и основательном, как стол. Она предпочитала пользоваться надежными предметами, когда таковые случались в доме. Прочая меблировка комнаты плохо сочеталась со столом и стулом. Стену покрывал изысканный гобелен. Я определила в нем фламандскую школу и подозревала, что ему предстояло пробыть здесь недолго. Тяжеловесная дубовая мебель немцев теснила хрупкий французский восемнадцатый век, в том числе работы самого Булля. Я невольно отметила в себе перемену: теперь для меня не составляло труда описать обстановку комнаты, датировать изделия и выделить их достоинства и недостатки, хоть мне и не терпелось узнать, зачем меня позвали.
— Сядь, — велела тетя Шарлотта. Выражение ее лица было суровее обычного. Когда я села, она выложила без предисловий в свойственной ей прямой и резкой манере: — Умерла твоя мать. От холеры.
Как это было в ее духе: двумя отрывистыми фразами вдребезги разбить мое будущее! Мысль о воссоединении все это время была для меня спасательным кругом, не дававшим погрузиться в пучину одиночества. А она спокойно выговорила эти слова. Умерла… холера…
Между тем она выжидательно смотрела на меня: не терпела выставлять напоказ чувства.
— Иди к себе. Я пришлю с Элен горячего молока.
Причем здесь было горячее молоко? Или думала меня этим утешить?
— Уверена, — докончила она, — твой отец тебе напишет. Он обо всем позаботится.
В тот момент я ее ненавидела, хоть и была неправа: она сообщила мне новость единственным способом, на который была способна. Горячее молоко и уверение, что отец меня не оставит, были в ее устах равнозначны соболезнованию по поводу моей невосполнимой потери.
2
Отец действительно написал. Мы делили общее горе, сообщал он. Что толку распространяться об этом? Смерть любимой жены и матери означала для нас большие перемены. Он был благодарен за то, что я оставалась на руках его дорогой сестры, моей тети Шарлотты, на здравый смысл и добродетели которой он всецело полагался. Истинным утешением для него было сознание, что я в надежных руках. Он выказывал надежду, что и я благодарна ей. Сообщал, что намерен вскоре оставить Индию; хлопотал у друзей из Военного министерства о переводе. Его прошение было встречено с сочувствием, и, поскольку назревали беспорядки в других частях света, он рассчитывал исполнять свой долг на другом театре в самом ближайшем будущем.
Я чувствовала себя словно опутанной паутиной, будто сам дом смеялся надо мной. «Теперь ты наша! — как бы говорил он. — Не воображай, что ты избавишься от нас из-за того, что твоя тетя Шарлотта загромоздила дом чужими призраками». Вот глупые фантазии! Счастье, что я держала их при себе. Элен и миссис Баккл сочувствовали мне, считая странным ребенком, даже миссис Мортон по-своему жалела. Однажды я услышала ее слова, адресованные мисс Беринджер, о том, что люди не должны заводить детей, если не способны заботиться о них. Это противно природе, когда родители уезжают на край света, оставив детей на другом краю на руках тех, кто ничего в них не понимает и больше ценит кусок дерева, к тому ж зараженный жучком! Что до меня самой, то приходилось мириться с тем, что я больше не увижу маму. То и дело мне вспоминалась ее сбивчивая речь. Я идеализировала ее красоту, видела ее то в фигурах с греческой вазы, то в резьбе на высоком комоде, то в позолоченной красавице, поддерживавшей старинное зеркало. Никогда мне не забыть ее: с ней умерла и моя надежда на чудесную жизнь, которую она обещала; теперь я была уверена, что гадкому утенку не суждено было обратиться в лебедя. Иногда, заглядывая в старинные зеркала — металлические или из крапчатого стекла, — я вдруг видела ее лицо вместо собственного болезненно-бледного в обрамлении таких же, как были у нее, густых темных волос. Глубоко посаженные темные глаза тоже напоминали ее глаза — но этим и заканчивалось сходство: слишком худым, с остро выдававшимся носом, было мое лицо. Как вышло, что два человека, такие схожие в своей основе, могли так разно выглядеть? Мне недоставало ее живости, веселья, а, когда она была жива, я воображала, что вырасту такой же. После ее смерти я не представляла себя ею.